Есть какие-то факты его биографии, общеизвестность которых не делает их менее загадочными. Почему, например, Мандельштам так открыто читал стихи о Сталине («Мы живем, под собою не чуя страны»)? Это никак не спишешь на самозабвение «щегла», не способного не пропеть свою песенку. Другие стихи все же умело утаивались, а это – напоминающее дразнилку и смертельно опасное – автор зачитывал (по свидетельству В. Г. Шкловской-Корди) прилюдно и в общественных местах. Зачем?
Вызывает недоумение и какая-то
Мне кажется, две эти загадки при сопоставлении способны отчасти объяснить друг друга. Писатели – народ чуткий, и если не любят, то за дело. Не любят, как правило, тех, кто хочет что-то отнять. Лишить каких-то привилегий.
Стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…» написано осенью 1933 года. (И в те же дни – еще одно, «Квартира тиха, как бумага…», где «Видавшие виды манатки / На улицу просятся вон».) Весна и лето этого года особенно богаты постановлениями правительства по поводу работников пера: их съезда, их жилищных условий, их «Городка писателей». Жизнь как будто налаживалась. Государство прямо предлагало литераторам свою опеку, говорило им: «вы – на особом счету». Этот счастливо складывающийся общественный договор Мандельштам бесцеремонно попытался нарушить. И вовсе не по этическим, а по сугубо профессиональным соображениям.
Мандельштам не вполне прочитан и недопонят. Какой-то новый Лотман смог бы, наверное, отделить в его биографии темперамент от социального кода, а код – от игры по гениально угаданным новым правилам. Но кое-что угадывается и по свидетельствам в книге «Осип и Надежда…». Известно, что Мандельштам очень ценил Есенина, но в разговоре с Н. Д. Вольпин отозвался о нем с явным раздражением: «О чем он пишет?! „Я – поэт“. Стоит перед зеркалом и любуется – „Я поэт“. И чтоб мы все любовались, что он поэт». Можно расслышать здесь дальние отзвуки той ярости, которую вызывали в Мандельштаме жалобы молодых стихотворцев на то, что их «не печатают». Все это, видимо, казалось ему частными случаями профессиональной слепоты, полувменяемости: автор претендует на место, которого у него больше нет.
Продолжение разговора требует свести две цитаты. «Москва как бы приготовилась к долголетней культурной спячке… Отсиживаются. Но как долго придется сидеть, никто решительно не знает». Это запись в дневнике Н. Пунина, помеченная мартом 1925 года. Еще и в нашей жизни ощутим этот удушливый сонный туман, и в отличие от Пунина мы знаем, сколько продолжалась спячка: около тридцати лет. В пересчете на возраст культуры это два-три поколения. Тремя годами раньше (1922) Мандельштам написал, что «„Онемение“ двух, трех поколений могло бы привести Россию к исторической смерти» («О природе слова»). А в том же 1925 году перестал писать стихи, не писал пять лет и наверняка понял по собственному опыту, откуда идет подобное «онемение» и к чему приводит.
В тридцатые годы поэзия Мандельштама перешла в новое состояние, и для этого ему – как автору – нужно было родиться второй раз.