И все-таки, пожалуй, самым характерным для атмосферы времени были в ту пору не такого рода окончательные прозрения или размежевание, даже не кристаллизация, а ощущение подъема, столь новое осознание возможности что-то делать, право на собственное мнение, которое можно защищать, отстаивать, опираясь на новые, более совершенные или подлатанные, но вполне официальные решения. Мы так втянулись в либерально-демагогическую болтовню, что казалось, есть и реальные возможности требовать осуществления того, что декларируется: тебе обещали право собраний - кто может помешать выйти на площадь Пушкина с плакатами и требованиями, бичующими несправедливость?.. Отсюда многочисленные петиции с требовани-ями общих и конкретных свобод, протесты против исключений и осуждений, требования свободы слова, отмены цензуры и т.п. Отсюда наивность детских приемов легальности: обросший бородой мальчик телеграфно извещал о своем отрицательном отношении к очередной несправедливости, предупреждал о следующем своем революционном шаге и сообщал собствен-ный адрес и телефон! Возможным это было лишь потому, что сотрясатели основ клялись в собственной лояльности, защищали Ленина от сталинских извращений, линию XX съезда партии от ее исказителей. Отсюда апелляции к партийному руководству, международным коммунисти-ческим совещаниям и т.п. И обязательно адрес: я жду вас, обложившись ленинскими сочинениями. У меня не возникало потребности вступать в дискуссию с правительством, имея в перспективе чему-то его научить или способствовать перемещениям в министерских креслах, я уже достаточно понимал, чтобы расстаться, наконец, с иллюзиями исправления или надеждами, что кто-то одумается и приведет в соответствие слово с делом. Просто возникла - я уже писал об этом - вера в себя, в собственные силы, иллюзией была такая понятная, простая человечес-кая надежда на то, что если очень желать добра и стараться делать для этого побольше, оно в конце концов непременно осуществится. А кроме того, простая невозможность жить и дальше по-рабьи, по-рыбьи, злорадно хихикая и шепчась по углам.
Тоже была осень, 1966 год, конец сентября - позвонили из Киева, напомнили: исполняется четверть века тому, что произошло в Бабьем Яру.
И мы поехали.
Сговорились, посчитали денежки, забрались в поезд.
Запомнилось ощущение для меня самое важное - не подробности того, что в тот раз произошло: мне даже удалось напечатать про это в "Новом мире" - и про сам юбилей, страшный пустырь, намытый на месте огромного оврага, за ним новая застройка - машины, городской транспорт; остаток оврага, головокружительно падавший вниз, за ним Днепр с новыми мостами... И не то, каким роскошным был этот день - 29 сентября, как сыпались желтые листья, как люди ходили кучками по пустырю, постепенно собираясь в толпу. И даже не то, о чем мне не удалось написать и напечатать в "Новом мире": еще недавно на этом пустыре намеревались соорудить стадион, но что-то помешало, опомнились; как все в этот день организовывалось: на стенах кладбища появились объявления на трех языках (русском, украинском, еврейском), как с разных сторон подходили и подходили люди, собираясь к пяти часам, толпа густела - седые головы, главным образом евреи, все чего-то ждали и кто-то наконец не выдержал: "Чего мы ждем? Мы знаем кто мы такие и зачем пришли!.." И тогда возник Вика Некрасов - он говорил просто: и о том, что такое Бабий Яр, и что такое антисемитизм. А толпа гудела: "Почему он так тихо говорит? Кто он такой? Кто такой этот Некрасов? А где Евтушенко? Он бы им сказал..." Потом на пенек поднялся неизвестный мне малый и закричал: "Товарищи евреи!.." К тому времени стало темно, толпа поредела, с разных сторон подъехали машины, с них посыпалась милиция, мы кинулись через ограду - к шоссе, я не знаю почему... Но вспоминается и важно мне здесь совсем другое.
То, как утром, в потрясающе красивый день мы вышли в город, который не знали. О том, каким было небо, деревья, как красив был встретившийся нам в картинно-реквизитном пассаже на Крещатике Вика Некрасов в голубых плисовых штанах; как мы целый день бродили по городу и сколько было высоких и всяких других психологических и прочих переживаний, а к назначенному часу мы оказались на шоссе, по которому двадцать пять лет назад шли все эти тысячи киевских евреев. Один из моих товарищей сказал: "Все дело в географии - мы тоже могли быть здесь двадцать пять лет назад..."
Мы шли посреди улицы, желтые листья как звезды сыпались под ноги, и такое было поразительное чувство - не один только стыд и позор, за который мы несем ответственность, но что-то мы к тому времени переступили, поняли, изменили в самих себе. В конце концов осознанная невозможность жить в предложенной, в том числе и внутренней, структуре, собственная победа над собой - необычайно важна. Пришла ясность, понимание, и я так любил моих друзей и так был ими счастлив...