Читаем Опыт биографии полностью

Для меня было поучительно толкаться в "Знамени": в нем не было оголтелости "Октября" и полной случайности "Москвы", к тому времени журнал выкристаллизовался во вполне отлажен-ную детальку машины, в точности исполняющую любой маневр, предлагаемый в этот момент на Старой площади. А так как пора, пришедшаяся на последние десять-пятнадцать лет, была в общем-то либеральной с зигзагами в ту или иную сторону, то "Знамя" держалось вполне прилично, лавируя в каждой очередной ситуации.

Тем не менее, интеллигентный уровень журнала, поддерживаемый несколькими его сотрудниками и традиционно захаживавшими авторами (все-таки в "Знамени" напечатали стихи из "Живаго" и Гроссмана) , не мешал ощущению того, что находишься в каком-то отделе министерства, оно охватывало меня всякий раз, стоило посидеть на редакционном совещании, послушать обсуждение плана или беседу редактора с авторами, которые тоже становились запчастью той же машины и ее легко было заменить другой. Поэтому непременно кромсались критические статьи, целые главы в романах, в процессе печатания полностью менялось направление авторского пафоса, изымались герои, мужчины превращались в женщин, отрицательные герои в положительных, трагедия оборачивалась фарсом, а стихотворные строки переписывались членами редколлегии, никогда даже не писавшими о поэзии.

Я был здесь на месте со своей способностью к искренней имитации романтического мироощущения и не нуждался в редактуре, что обеспечивало зеленую улицу моим рецензиям и статьям, которые я начал печатать через номер, быстро став критиком "Знамени", не высказав ни одного критического суждения, а всего лишь сформулировав свое представление о собственном мироощущении, как выяснилось, ложном, потому что речь шла действительно об имитации инфантильного представления о жизни, его инерции, существовавшей во мне, благодаря отсутствию внутренней смелости, не способной сразу порвать с ним, убедившись в его ложности. Не было случайности в том, что я напечатал свои первые статьи в "Знамени", только так из себя и можно было изжить доживавшие во мне, высосанные из пальца иллюзии, понять, во что они способны превратиться при естественно-циническом, а вернее сказать, прагматическом к ним отношении и эксплуатации.

Правда, я понял это не сразу, упиваясь самим фактом печатания, пытался извлечь из него собственную пользу: первым, после чуть не двадцатилетнего перерыва, напечатал что-то об Олеше, заклеймив издателя, позабывшего о "Трех толстяках"; в том же духе о "Дневнике Кости Рябцева", что-то еще; протаскивал в печать собственное детство, защищал его, инстинктивно пытаясь создать фундамент, на котором можно было бы стоять, чувствуя себя потверже.

Уже тогда оскальзывался, подсознательно чувствовал, что эксплуатируемая мной романтическая инерция не может стать панацеей от серьезных ошибок, понимал, что дело, в которое, до поры играя в него, ввязываюсь, тем не менее никак не игра.

Так, скажем, оставаясь искренним, я мог писать о крестьянском детстве в книгах Василия Смирнова или о героях революции. Помню, Марк, напечатавший одновременно со мной рецензию о Смирнове в "Октябре", удивлялся похожести написанного нами, хотя эти сочинения были принципиально разными: у него профессионально выполненный анализ текста, исходивший из заведомо ложного допущения о правде изображаемого автором, а у меня - взвинченность эмоционального восприятия, позволяющая проникнуть в авторскую стилистику, и уже исходя из нее судить о том, что в ней изображено. В конкретном случае мой метод был предпочтительнее, мне не было дела ни до автора, ни до его правдивости или лжи - верность его субъективной задаче становилась для меня мерилом успеха; а для новомирского критика Щеглова само допущение возможности говорить всерьез, тем более положительно, о заведомой сусальной лжи в изображении предреволюционной деревни было, разумеется, лукавством.

Впрочем, получается, что я как бы тягаюсь здесь с Марком, а речь идет всего лишь о попытке как можно отчетливее понять себя в пору моего начала, объясняя удивляющую меня и сейчас естественность эволюции, диктуемой собственной логикой, не зависящей от подчас сильных влияний, которым я в силу характера, казалось бы, должен был сразу следовать. Что-то толкало на приобретение собственного опыта: полемика с утверждением пушкинского Годунова о сокращении опыта путем науки велась мною все время - не теоретически, а логикой собственной жизни.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже