Но я понимал, меня не хватит, всегда столь просто подчинявшиеся чувства жили самостоятельно, у них была своя логика — неуправляемая и неконтролируемая.
Мы сидели на скамеечке, курили, нещадно палило весеннее солнце, перед нами бессмысленно передвигались грохочущие железные ящики; наконец разнесшийся над полем хриплый голос поднял нас и провел в маленькой толпе пассажиров к нашему аэроплану.
Она махнула мне билетом из иллюминатора, лица ее я не видел, постоял, дождался, когда тягач сдвинул и потащил аэроплан по полю, и пошел не оглядываясь.
И уже забравшись в машину, сидя рядом с потешавшим меня глупейшими анекдотами водителем левого пикапчика, глядя на убегавшую назад только что прожитую дорогу, подумал: я-то никуда не ушел и не уйду, я
Я возвращался к себе медленно, трудно, боль уходила, отпуская, я даже свободно двинул руками, хотя перед тем боялся шевельнуться и тащил чемодан, слыша как он висит, привязанный за сердце. Я возвращался к себе, путь предстоял долгий, по-своему тяжкий, но впереди был свет, знакомая дорога, я не заблужусь, не сойду с колеи, какая б ни была ночь или метель — ноги сами дотащат меня в свою конюшню.
Была несомненная неправда во всем предшествующем повествовании, выстраивании и конструировании героя, его судьбы, эволюции и во всем прочем. При всей точности изображения. То есть именно такой была задача, но на самом деле, если говорить обо мне и пытаться понять человека, прожившего эту жизнь, то, конечно, не мои взаимоотношения с «Новым миром» и «Знаменем», не ошеломление Синявским или вышедшими на Красную площадь определили мое существование. Здесь и были выравнивание, романтизация судьбы, смещение, а в конечном счете — неправда, объяснимая собственным непониманием, жизнью внешней.
Хотя где-то я и там проговаривался об этом главном в себе. Проговаривался, уходил, считал несущественным —
Удивительным это показалось мне, да таким, что я и теперь не решаюсь сказать прямо — написать на бумаге о главном, что определило мое существование, собственно, всю мою жизнь, от чего я уходил, пытаясь задавить в себе, и стыдился его проявлений — выравнивал, вытравлял в себе то, ради чего и родился на свет Божий. Но если вдуматься и быть честным с собой до конца, то и получится, что вся моя жизнь была борьбой с самим собой: режим, общество, судьба, случайности, женщины… Они тащили куда-то в сторону, чего-то хотели от меня, ломали и приспосабливали. Да и надо ли было так со мной возиться? Я мечтал отдаться всему, что меня окружало, плыть по этой волне, но что-то не получалось, не выходило, хотя порой казалось, есть успехи, я вписываюсь в важный и дорогой мне круг, я уже свой в нем, не хуже других, в чем-то лучше… Только некие знаки, видные одному мне, меня окорачивали: тоска бывала в самые прекрасные мгновения, легкости не хватало, той, что вспоминается счастьем, полноты душевного раскрытия. И думалось, этого уже не может быть, ушло вместе с юностью, жалеть стыдно, следует задавливать в себе и саму жалость об этом. То есть вся моя жизнь, так подробно записанная в первых двух книгах, была дорогой от себя, проявлением чисто внешним, стремлением вырваться и от себя убежать. Жизнь истинная еле теплилась, спасала в ситуациях самых крайних, а тогда бывало не до того, чтоб понимать, откуда пришло спасение. Путь, который открылся сейчас, должен стать обратной дорогой. Если мне удастся пройти им, а здесь, в этой тетради, свое возвращение зафиксировать — я выполню свою задачу.
2
Я удерживаюсь от того, чтоб опять, снова и снова погружаться в себя, проглядывая и промусоливая узловые моменты жизни — они в чепухе, важной только для меня, в мелочах, пустяковом воспоминании, жесте, которого стыжусь спустя десятилетия, неудачно вырвавшемся слове, от которого и сейчас бросает в жар. Как странно, что для меня и сейчас существенно именно это, ни для кого не интересное, в чем не найти, так сказать, социальности, даже желая того, а всего лишь свидетельство так вот небогато развивающейся личности, верной себе и стыдящейся своей верности.