Может быть, здесь нужно было бы обратиться к самому скромному и непосредственному опыту, в отношении которого философия совершает большую ошибку, или пренебрегая им, поскольку он кажется ей тривиальным, или неуместно интеллектуализируя его, применяя к нему свои традиционные нормы. Можно сказать, если выходить за пределы собственно религии, что это всеобщее есть осознание совместного участия в некотором уникальном опыте, в некоторой центральной и нерасторжимой с человеческой судьбой тайне (mystere). Меня приближает к другому человеческому существу, действительно связывая с ним, совсем не знание, которое можно проверить, и не то, что он может подтвердить сложение и деление, которое я делаю, когда произвожу расчет, а понимание того, что этот человек прошел через те же испытания, что и я, что он подвержен тем же самым превратностям судьбы, что он тоже был ребенком, был любим, что другие люди заботятся о нем и надеются на него, что он обречен страдать, состариться и умереть. Эта общность, если хотите, связана с опытом слабости, но эта слабость преображается, когда она мыслится как судьба. Мне кажется очевидным, что лишь таким образом можно наполнить содержанием слово «братство», смысл которого рационализм извратил, введя в человеческие отношения элемент абстракции, обезличивающий человеческие существа, и что демократическая, или светская, философия, являющаяся лишь ухудшенной его формой, представляет собой искажение, решительное извращение евангельской мысли, которой дух абстракции совершенно чужд. С этой точки зрения идея божественного отцовства, на которой, по мнению Брюн-свика, лежит отпечаток инфантильного антропоморфизма, представляет собой, напротив, высочайшую ценность, поскольку именно в соотноси-мости с этой идеей становится мыслимой истинная, реальная человеческая общность, общность существования, которая, напротив, в рамках любой рационалистической философии утрачивает свою жизненность, ссыхаясь до простой логической схемы, до одной из серии возможных линий».
Без сомнения, в своем сообщении в «Союзе в защиту Истины» я недостаточно отчетливо разъяснил, что эта общность, этот живой универсум в сущности еще не выходит за границы естественного порядка. Необходимо было бы более отчетливо показать, как в самой человеческой природе подобная общность составляет ту зону, в которой может развиться жизнь истинно религиозная, жизнь в благодати, осуществляемая, конечно, с помощью тех инициатив, чей принцип располагается за пределами наших возможностей и нашей воли. Если же мы, напротив, схематически абстрагируемся от этих конкретных основ, как это происходит в случае любой философской системы, строящейся на феномене
7
мысли вообще, то есть на безличностном мышлении, то в этом случае сама религиозная реальность становится непостижимой, и нам не остается ничего другого, как подчинить ее снижающему, обесценивающему анализу, ориентированному то на психопатологию Фрейда или кого-то другого, то на обреченную смешивать инфра- и супраиндивидуальное социологию, применения которой наименее спорны сегодня как раз там, где религиозное сознание вынуждено молчать, где оно методически заглушается.
Нам сейчас же возразят, сказав, что это «религиозное сознание» преследуется все еще во имя религии. Но не стараемся ли мы избегнуть трудностей, когда провозглашаем, что одна религия истинна, а другая плоха? Не прибегая к бергсоновскому различению закрытого и открытого мировоззрений*, которое в существующем положении мира полностью реализует свое значение, мы не можем на самом деле отказаться не только принять подобную противоположность, но еще и утверждать, что она укоренена в самом бытии, не превращая тем самым человеческое существование в призрачный сон, подобный бреду, не оправдывая ренегатство и отступничество. Единственный позитивный противовес несказанному ужасу нашей эпохи состоит, быть может, в том, что мученичество в глазах всех людей доброй воли вернуло себе свое традиционное значение свидетельства или, еще точнее, творческого удостоверения.
В конечном счете парадокс, выражающийся в сближении данных слов, и составляет, может быть, основную тему этого произведения. То же самое примерно можно выразить, сказав, что мы совершенно ошибемся относительно сущности творчества, представив его как делание, как производящую активность, берущую начало в нас самих. В источнике всякого творчества, видимого или невидимого, мы обнаруживаем все то же присутствие, все тот же предупредительный сигнал Бытия человеческой душе, которое в ней скрывается, мы обнаруживаем также акт (идентичный в бесконечном разнообразии своих проявлений) свиде-тельствования души об этом присутствии, которое она может отвергнуть, то есть аннулировать, поскольку она есть душа, а значит, свобода.