У Наташи, той, что на экране, губы закушены. Ей хочется взорваться, она с трудом сохраняет выдержку. Возможно, про себя считает до двадцати, чтобы не сказать лишнего.
— Гена, — начинает она подчеркнуто ровным тоном, — Гена, ты обещал работать последовательно. У тебя договор на книжку о типовых ошибках школьников на уроках геометрии. Пролонгация была уже два раза, а ты не написал еще ни одной строки.
— Опять двадцать пять! — сердится Геннадий. — Ну, напишу я эту муру, напишу.
Да, отложил. Пойми, что это же скукота, не только скука, но и потеря времени, даже потеря престижа. Я должен войти в науку с чем-то принципиальным, всеохватным, впечатление произвести, а об ошибках школьников напишет каждый учитель, даже лучше меня напишет, потому что у него практического опыта больше. В сущности, и мне, чтобы написать как следует, негрешно было бы поработать в школе годик. Годик — для алгебры, еще год — для геометрии и для тригонометрии год. Так и откладывать на годы? Наташа тяжело вздыхает.
— У нашей Милочки больные ножки, — говорит она все тем же ровным голосом, с нарочитой медлительностью. Явно заставляет себя растягивать слова, чтобы не сорваться на крик. — Милочку надо везти в Евпаторию на полный сезон, и лучше ей ехать с мамой; всем детям лучше при своей маме. Но может ли мама бросить работу при таком гениальном отце? Мо-гу я бросить работу?! — Наташа кричит все-таки, срывается. Геннадий вскакивает с дивана:
— Ну хорошо, хорошо, лети все к чертям! Я напишу эту проклятую методичку.
Пойду в школу, буду, буду зарабатывать на твои разъезды, поезжай в Евпаторию, на Пицунду, на Золотые пески, в Венецию, на Ривьеру. К чертям теорию, к чертям пустые мечты и большие планы, к чертям десятилетний труд! Где у тебя мешок, сейчас я снесу эту макулатуру в утиль, обменяю на великолепный томик Дрюона.
Геннадий и в самом деле хватается за метлу, начинает сметать черновики в угол. Наташа с плачем обнимает его:
— Гена, прости меня, я так устала ждать, я просто устала. Но я потеряю еще, и Милочка потерпит, уедет в санаторий с группой. Едут же другие дети без мамы.
И Геннадий обнимает плачущую жену.
— Наташа, милая, я кругом виноват перед тобой, я чувствую, что обманул тебя. Но потерпи еще немного. Мне надо пять лет сосредоточенности, не пять — четыре года, даже три. Ну если ты будешь плакать, я выброшу все…
Наташа зажимает ему рот поцелуем.
«Еще десять лет», — заказываю я машине.
Та же комната, и мебель все та же, совсем уже ободранная. На экране две женщины. Наташа — еще прямая, стройная, со следами былой красоты, но с седыми висками и очень усталыми глазами. Рядом с ней девушка — высокая акселератка.
Я-то с профессиональным любопытством рассматривал, какую дочь сконструирует машина Наташе. Что-то не очень привлекательное получилось у двух красивых родителей. Тощая, бледная, узколицая и плоскогрудая, явно болезненная, с опущенной нижней губой, капризно-недовольной, Пожалуй, больше она была похожа на Геннадия, однако не лучшее унаследовала. Черты те же, но без одухотворенности.
— Мама, я не пойду на выпускной вечер, — тянула она. — Мне совершенно нечего одеть. У Таньки сапоги на шпильках, у Ольги сапоги на шпильках, у Наташки Длинной шпильки, у Наташки Колобок… Вообще одна я замухрышка. Не хочу быть хуже всех, не хочу!..
— Милочка, ты же знаешь, папе обязательно надо было съездить в Закавказье…
Девушка надувает губы:
— У других родителей дети на первом плане, а у нас все для папы, для одного папы.
— Милочка, ты же знаешь. — Наташа снова растягивает слова, выдержки набирается. — Ты же знаешь, что папа поехал не для забавы. Ему предложили работу, выгодную, хорошо оплачиваемую. Папа прилетает сегодня, и как только он прилетит…
Наташа на экране смолкла, прислушиваясь.
— Ну, вот и он, кажется…
Дверь распахнулась. Как пишется в пьесах: «Те же и Геннадий».
Совсем седой уже, с серым, помятым лицом, в помятом костюме. Впрочем, какие могут быть претензии? Сидел в самолете, сидел в автобусе — в дороге трудно сохранить свежесть.
Наташа кинулась к нему, чтобы помочь снять пиджак. Дочь молчала выжидательно.