- Да уже все... Я не сумел, наверное, объяснить... Ах эта непреклонность, беспощадность. Она ведь иногда нужна, необходима. Даже чтоб спасти человека, нужно иногда быть к нему беспощадным. Человека, которого ты любишь и страшно хочешь спасти! И люди это отлично чувствуют и прощают тебе и грубость, и даже промах, пока видят, это оттого, что ты их жалеешь, любишь и хочешь помочь. Даже хнычут и проклинают тебя другой раз, как замерзающий в снегу человек, когда начнешь его трясти и растирать ему безжалостно рукавицей лицо, поднимать на ноги, когда он уже бросил бороться и начал засыпать, и тебе все прощают. Но как только они замечают, что любви-то, человеческого чувства в тебе никакого нисколько нет, а осталась одна эта непреклонность, - а они это ох как замечают, - тогда они тебе уже не прощают... Я замечал, конечно, что люди меня стали недолюбливать, но это не очень-то меня тревожило, ведь я и сам никого не любил и даже гордился этим, что я такой беспристрастный... Наверное, это и было самое страшное... Кажется, сказка такая есть про человека, который защищал людей от какого-то дракона, что ли, сражался с ним до того долго, что оружие приросло к руке, и потом, когда он уже просто хотел погладить кого-нибудь, это оружие ранило людей, и все от него стали шарахаться...
Может, я чепуху горожу?.. Почему-то мне кажется, что со мной что-то похожее случилось... Тебе понятно, что я тут тебе наговорил?
- Уж мне-то понятно... Но ведь это не все? Ты сделал что-нибудь, почему... твоя жизнь изменилась так сразу? Что это было?
- Ах, это?.. Конечно, было. Я только тебе объяснял, как это все шло и готовилось у меня. Ведь если б этого всего не было, никто бы не смог меня убедить, угрозить, улестить или как там угодно заставить рапортовать... ну, скажем попросту, о взятии города, который еще не взят. А я сдался и рапортовал разными цифрами, и процентами, и гектарами, центнерами, которые были не хлебом, а цифрами. Сперва мне все это дело представлялось даже случайностью, сложным таким сплетением, полным путаницы, телефонных разговоров, резолюций, заседаний и неудачных решений, человеческих характеров, чьих-то интриг, зависти, подкопов и склок. Долгое время я жил и держался одной только обидой и злостью на какую-то воображаемую несправедливость ко мне... И только постепенно все так мне прояснялось, как теперь. И тогда жить мне стало вовсе нечем. Все прояснилось, и нечем стало, ну совершенно нечем, понимаешь? Шум утих, великая тишина для меня наступила, и я очнулся на необитаемом острове... Нет, не думай, что, ах, нечуткие люди меня одного бросили! Тут никакие люди ни при чем. Не всё другие могут за тебя делать, есть же у каждого человека собственный, им одним обитаемый остров, где он за все отвечает своей собственной совестью и жизнью. И вот я увидел, что этот мой собственный остров пуст, и козы разбежались далеко, и надо или головой с обрыва в море, или все начинать с самого начала: строить хижину, приручать дикую козу, сколачивать койку, вскапывать грядки...
А зачем? Когда единственный житель со своей обрыдлой мордой мне противен, уплыл бы от него куда глаза глядят на каком-нибудь кокосовом бревне, только чтоб он-то... остался там, отвязался от меня. Да как?
Виола слушала его, низко согнувшись, точно от боли, уронив голову на руки, к самым коленям.
- Ужасно, - сказала она шепотом, когда он замолчал. - Как ужасно!.. повторила она, вглядываясь ему в лицо, а он, чувствуя уже облегчение и стыд оттого, что наконец сказал, стараясь насмешливо и бодро улыбнуться для храбрости, ничего не видя, смотрел в окно. Там по темной платформе, освещенной отдельными пятнами фонарей, ходили люди, кто-то кричал в темноту рабочим, возившимся внизу у рельсов. - Ужасная у тебя жизнь... - повторила она, поворачиваясь к нему всем телом вплотную, с нежным ужасом близко заглядывая ему в глаза своими уже прежде наплаканными и сейчас полными новых слез глазами. С бережной, тихой жалостью она положила ладони ему на лицо, повернула к себе и стала потихоньку гладить одутловатые щеки и волосы, торчащие на голове жестким ежиком, и он, чувствуя, что хоть для приличия сейчас нужно как-то держаться, сидел, каменно стискивая зубы, перекусывая мундштук докуренной папиросы.
- У меня ужасная? А у тебя-то? - невнятно выговорил он сквозь стиснутые зубы.
- У меня? - ее голос прозвучал странно чисто и удивленно. - У меня просто горе...
- Да... Я ведь узнал не сразу. Конечно, горе...