Неудержимый смех, охвативший Поля Дени, заглушил буйное кудахтанье Замора и фальшиво испуганные крики матери; одна только негритянка сидела в прежней, невозмутимо спокойной позе и оглядывала присутствующих с добродушной и загадочной улыбкой.
— Извините ее, она повторяет то, что говорят другие! — заметила миссис Гудмен.
— Да неужели, мадам? — у Поля Дени от смеха даже слезы выступили на глазах.
— Ну, это уж вы клевещете на себя, Бетти, — вставил художник.
Миссис Гудмен слегка покраснела и обернулась к госпоже Морель, которая ласково гладила мальчугана по белокурым кудряшкам.
— Вы любите детей, мадам?
— О да, — Береника замолчала, поняв, что этим восклицанием приоткрыла больше, чем ей хотелось, свою душу. Поэтому уточнила: — Не слишком и не всех… Все зависит от того, каков ребенок… если дети миленькие, тогда, конечно…
— Вы любите детей? Вот уж терпеть не могу! — сурово отрезал Поль Дени. По насупившейся физиономии поэта было видно, что слова Береники прозвучали для него почти непристойностью. Вскинув на Поля глаза, Береника медленно проговорила:
— По-видимому, дорогой мой, в вашем обществе не принято любить детей.
Поль досадливо закусил губу, а неподвижное лицо миссис Гудмен вдруг просветлело, и, проникшись внезапной симпатией к Беренике, она подхватила:
— Вы угадали… У нас это считается дурным тоном… Приходится скрывать свои чувства…
— Каждый волен любить ребятишек, кухонные отбросы, словом, все, что ему угодно, — серьезным, но злым тоном изрек Поль Дени.
Это было уже слишком. Замора решил положить конец разговору, явно принимавшему нежелательный оборот:
— Лично я люблю детей, своих собственных детей, и особенно люблю их делать…
— Be carefull,[18] — угрожающе заметила миссис Гудмен.
Тем временем Береника размышляла над словами Поля Дени, она уже начинала догадываться, в каком мирке живет юный поэт и что представляет собой эта среда молодых художников и литераторов — любителей всего необычного и чрезмерного. Там господствовал ряд ходячих представлений, не тех, которыми руководствуются обыкновенно люди, но все же это были непререкаемые и достаточно тиранические истины. Тем печальнее, что им следует Поль Дени, все-таки жаль его, он славный мальчик, не лишен поэтического дара, но этот панический страх перед тем, что скажут его приятели: три девчонки и один сопляк! Вот это-то и иссушает талант, и поэзия его во всем своем блеске не трогает, не задевает души. Береника пожалела его так же, как жалела этих дрессированных двуногих собачек, которым наговорили о Сезанне прежде, чем научили вытирать нос. Она вынула из сумочки платок и вытерла нос Вашингтону.
За беседой незаметно угасал зимний день. Поль Дени и Замора никак не могли договориться по множеству пунктов. Разговор теперь перешел на кино, и художник объявил:
— Вы еще не видели последней картины с Гарольдом Ллойдом? Непременно сходите посмотрите, он гораздо лучше Шарло.
Эти слова положили начало бесконечному спору, ибо Поль Дени не признавал ничего и никого, кроме Чарли Чаплина, и не только в кино. Что касается Замора, то он не мог без злобы слышать о чьей-то другой, уже признанной, славе и при любом упоминании о знаменитости тут же противопоставлял ей новую знаменитость. У него имелись, так сказать, запасные гении во всех областях и на всякий случай — в музыке, в поэзии, в боксе и в медицине. Никому, кроме него одного, не ведомые гении, имена которых, овеянные легендой, творимой самим Замора, заставляли умолкнуть инакомыслящих. Обычно речь шла о многочисленных друзьях Замора, проживавших в Нью-Йорке или в Севилье, в Мексике или в Гаване, и не подозревавших о том, какую блестящую репутацию создает им в Париже художник, который, не задумываясь, стер бы их в порошок, живи они поблизости.
Но никому еще в присутствии Замора не удавалось увести беседу от его живописи. Картина, красовавшаяся на мольберте, давала для этого богатую пищу. Замора разорвал уже два листа ватмана, и сейчас перерисовывал первоначальный набросок на третий, чтобы потом перенести на четвертый. Береника кое-что уже начинала различать. Поль Дени восторженно охал и качал головой. Когда же она вопросительно взглянула на поэта, требуя пояснений, он ответил ей неопределенным жестом и, покусывая по дурной привычке ногти, улыбнулся. А Замора все продолжал ораторствовать по поводу картины которую не пожелал купить Шарль Руссель:
— Когда я подумаю, какой у него висит Матисс! Почти в два раза больше этой… Бокал, а в нем рыбы красного цвета, вы только представьте себе! В каждой такой красной рыбке ровно полметра. Это же бессмыслица! Но подите же, никого это не шокирует, а вот машины… Знаете, чем они недовольны в этой картине?
— Нет.