Он решил увезти ее домой. В ночном мраке, странно преображенном огнями фонарей, где золотые деревья и лиловый песок казались частью какого-то страшного кошмара, шумели гости, разъезжавшиеся по домам, суетились слуги, поспешно распахивая дверцы подъезжавших на зов машин. Их имя несколько раз прозвучало где-то вдалеке: «Машину Барбентана… Барбентана…» — точно трубный глас Страшного суда. Огромный «виснер» подъехал к крыльцу. Они сели в машину. Эдмон велел шоферу прибавить скорости при выезде из парка: говорили, что местные жители только что остановили автомобиль и разорвали в клочья платье на мадам Рено, богатой перуанке.
Машина на третьей скорости пронеслась мимо ограды, и они успели разглядеть бледные, истощенные лица людей, которые никак не могли решиться идти спать, пока не потухнут огни в разубранном золотом особняке. Однако «виснеру» удалось без всяких инцидентов свернуть в темную улицу, ведущую к Нантеру.
— Неужели правда, что вокруг нас столько нищеты? — прошептала Бланшетта. Она произнесла эту фразу только для того, чтобы нарушить страстное и упорное молчание Эдмона, чтобы отстранить от себя гнетущие мысли.
— Не знаю, — ответил Эдмон, — знаю только, что вы были восхитительны сегодня вечером…
Он обвил рукой ее талию. Бланшетта затрепетала. Ей до слез хотелось спать. И почему он обращается этой ночью к ней на вы, он, который при всех обстоятельствах жизни говорил ей ты? Он тихонько приблизил к ней свое лицо, должно быть забыв, что уродлива вымазан краской. Нелепый, смехотворный грим, предельная точность жестов — все это делало прикосновения Эдмона омерзительно гадкими.
— Прошу вас, — прошептала она.
Он поспешил исполнить ее просьбу с преувеличенной готовностью, боясь, как бы она не догадалась, что его партия не проиграна, а лишь отложена на время. И когда они приехали на улицу Рейнуар, и когда Эдмон настиг ее в ванной комнате, помещавшейся между их спальнями, и когда он ее обнял, Бланшеттой овладел панический страх. Уже так давно Эдмон ничего не требовал от нее. Бланшетта слабо отбивалась.
— Разве я не ваш муж? — спросил он.
Бледный рассвет проникал сквозь занавески, и этот размалеванный человек в помятой одежде казался одновременно смешным и зловещим. Брошенный на стул костюм Данаи с уныло повисшими цехинами был похож на мертвое тело. Из неплотно прикрытого крана мерно капала в ванну черного мрамора теплая вода. Что же происходило в нем? Эдмон желал Бланшетту с дикарским неистовством. И когда бледный утренний свет упал на ее лицо и Эдмон увидел, как оно осунулось, подурнело, он все же не отступился. Даже напротив…
LXXII
Больше четырех месяцев Орельен плыл по течению. Остров Сен-Луи, казалось, уносило, как корабль, потоком времени, уносило без цели, без видимой причины, выбрасывало на все песчаные отмели и снова подхватывало бешеным шквалом воспоминаний. Что было для Орельена горшей мукой — физическое отсутствие Береники или воображаемое ее присутствие, ибо они слились воедино. Он не мог бы сделать выбора, как утопающий не может сделать выбора между водоворотом и джунглями водорослей. Тот, кто никогда не был жертвой подобного наваждения, не поймет Орельена, не поймет болезни Орельена. Да и сам Орельен вряд ли ее понимал, он просто болел. Недуг этот казался ему карой, ниспосланной за непонятную вину, которая и следов-то после себя не оставила. Он терзался, стараясь извлечь мораль из того, в чем вообще не было морали. Во что бы то ни стало ему хотелось, чтобы история с Береникой разыгрывалась в чисто моральном плане, дабы иметь возможность сказать себе: так лучше. «Тогда, — думалось ему, — по крайней мере наступит успокоение». Бегство Береники обнажило весь механизм его существования. Откуда свалилась на него эта пассивность, это полное отсутствие мужества, не говоря уже о смутном ощущении того, что дары, предложенные им Беренике, недостойны ее? Любой ценой, даже ценой самообвинения, пытался Орельен залечить незажившую рану, несправедливо нанесенную ему прямо в сердце. Он делал все, лишь бы не страдать. И убеждал себя, что это очень легко. Легко думать о чем-нибудь другом, легко забыть свою муку. Столь же легко, как не любить. Так рассуждал он и в ходе рассуждений всякий раз натыкался на непереносимо острую боль.