— Что такое, Таня? Говори, я боюсь.
— Нет, это я боюсь. Боже, что ты натворил! И ведь я знала с самого утра. Я знала и то, что этого быть не может, и то, что ты уже здесь. Как ты пробрался? Говорят, поезда не ходят…
— Считай, что прилетел.
— Боже мой, какое страшное счастье… Именно счастье и именно страшное.
Он видел на лице ее ту самую тоску и беспомощность, какие поражали его иногда на лицах влюбленных женщин: может быть, все его подспудное недоверие к женской природе шло отсюда. Многие смотрели на него нежно, снисходительно, победительно, — но лишь дважды или трижды видел он это испуганное, умоляющее выражение, словно возлюбленные его вмиг теряли почву под ногами; такое лицо было у Тани после их первой ночи весной тринадцатого. Ничего не было, все случилось утром — она просила его не торопиться; они заснули вместе в его зеленинской квартире, и он проснулся от ее взгляда — тревожного, вопрошающего. Она смотрела на него пристально, тоскливо и даже сердито — и когда он открыл наконец глаза, спросила звенящим шепотом: «И что теперь будет? А? Делать-то что теперь, а?» Влюбленная женщина прежде всего боится того, что с ней приключилось, она утрачивает равновесие, лишается права повелевать — и оттого испуг в ее глазах сильнее счастья; ему и теперь померещился этот же испуг, и он успокоился. Между тем женщины боятся не только любви, а успокаиваться вообще никогда не следует.
— Но где ты живешь?
— Сейчас все объясню. Есть Зуев, историк. Он местная знаменитость и светильник разума Открыл народ, от которого произошли крымчане. У него дома собственный музей. Он сдал мне мансарду, и там я живу.
— Скажи, а кто пустит меня? Может быть, ты знаешь кого-то… Она отшатнулась.
— Но ведь ты приехал ко мне?
— Да, конечно, но…
— Ять, что с тобой? Ты хочешь поселиться отдельно?
— Ты знаешь, чего я хочу. Но если ты не одна…
— Идиот. Ненавижу. Уезжай немедленно. Взбредет же в голову! — Она смеялась и плакала — Хотя бы я была замужем, хотя бы я была с кем угодно — неужели ты не понимаешь, что я уйду к тебе от любого, по первому зову? Это рок надо мной, я давно уже примирилась, а ты, я вижу, все ерепенишься…
— Но не скажешь же ты, что ждала меня все эти два года?
— Нет, конечно. Ждешь ты осени или весны? Ты просто знаешь, что они будут, — и я знала. Кстати, как ты меня нашел?
— Неважно, после. Да ведь ты и не скрывала.
— Конечно. В Питере все знают, где я. Я думала, ты написал маме.
— Ты отлично знаешь, что я никогда не стал бы ей писать.
— Любовь зла, вдруг тебе стало невмоготу… Но идем же. Ты выпил свой кофе?
Все это время Пастилаки смотрел на них с флегматичным умилением. Это был высокий, полный грек в темно-красной феске и вязаной жилетке, небритый, с большой бородавкой под правым глазом. Из-под фески выбивались седеющие кудри. Ему могло быть и сорок пять, и шестьдесят — кто определит возраст Одиссея? В скитаниях год идет за два, особенно если боги не помогают.
Ну нет, понял Ять, этот — не соперник. Кто угодно: пусть Трубников, пусть даже Одиссей Пастилаки с его стеклянной кофейней и красной феской. Но Зуев и в самом деле данник одной, но пламенной страсти: он знал таких сутулых, длиннолицых, вислоусых людей, страшно упрямых, поглощенных единственной идеей. Женщины, случается, любят мономанов — но на взаимность рассчитывать не могут; а Таня, если не может рассчитывать на взаимность, чар расточать не станет.
— Очень рад, — в нос повторял Зуев, — очень рад. Татьяна Константиновна говорила…
— Зуев, милый, — мягко сказала Таня. — Я предложила вашу мансарду, не спросясь…
— Вы можете распоряжаться свободно, — не слишком любезно, но как будто без злости заметил Зуев; правда, призрак обиды мнительный Ять различил-таки в его голосе. — Поднимитесь, посмотрите…
— Завтра ты непременно должен посмотреть его экспонаты, — с преувеличенной живостью говорила Таня. — Там, в мансарде, висят гравюры… но сейчас темно, ты ничего не разглядишь. Поднимайся, идем!
Дом Зуева стоял на самом въезде в Гурзуф. Это был хороший каменный дом с деревянной мансардой-надстройкой, в которую с первого этажа вела узкая скрипучая лестница. Изначально он принадлежал зуевской чахоточной тетке, выбравшей Гурзуф из-за благодатного климата: она проводила тут зимы. Тридцатилетний Зуев интерном Московского университета приехал вступать в права наследника — и остался, полюбив море, туфовые скалы, а более всего альмеков. Исследованием этой безвременно рассеявшейся цивилизации он думал сделать себе имя и очень скоро стал центром Крымского исторического кружка.