Выпить хотелось, но Льговский пересилил себя. Он встал и бочком, бочком выбрался в коридор. За ним выскользнул Драйберг.
— Что же ты не пьешь, товарищ? — спросил он умильно. — Все, понимаешь, пьют, а ты не хочешь.
Льговский остановился, некоторое время постоял спиной к Драйбергу, потом повернулся к нему, взял за пуговицу и раздельно сказал:
— Если ты, тварь, еще раз подойдешь ко мне, я мозги тебе вышибу.
— Ой, страшно, страшно, — засмеялся Драйберг. — Брат, не шуми. А то я не знаю за твои дела с Телятниковым, ой, я умоляю вас…
Льговский вздрогнул. Про дела с Телятниковым мог знать только тот, кто следил за ним давно и пристрастно: во время войны, в начале шестнадцатого… сущий пустяк… поучаствовал сдуру в благотворительной подписке, получил свой процент, потом слышал, что издатель и меценат Телятников скрылся со всеми деньгами, собранными в пользу раненых… Даже из врагов никто не попрекал его той историей: он не знал, что тут мошенничество, и как было знать? Теперь он понял, что значит быть под колпаком; ловушка захлопнулась. Под наблюдением были все, их повязывали нагло, без стеснения. Вякни слово — в ответ вытащат из рукава безотказный козырь, ошибку юности, позор детства. Теперь, возможно, и бежать уже поздно. Он замахнулся, сдержался, скрипнул зубами. Драйберг спокойно улыбался.
— Таки не зря мы хлеб кушаем? — спросил он. Льговский резко повернулся и прошел к себе.
«Дорогой Саша, — написал он. — Я ухожу.
Прости.
Была надежда сделать выбор, не запачкавшись.
Хватит утопий.
Всякий раскол — не последний.
В литературе победителей не бывает, а побежденных не судят.
Я ушел плясать».
Он собрал книги и выписки в единственный чемодан, с которым пришел сюда, туда же побросал немногие свои пожитки, сунул записку под дверь Корабельникова и вышел через боковой вход. Было шесть часов вечера, и нежно-алый закат сиял над Малой Невкой. В небе угадывались силуэты кораблей, клочья парусов, язычки флагов. Чувствовалось, что город стоит у моря.
Есть восторг разрыва, дающий почувствовать, что мы живы. Всякий уход — всегда к себе, и у себя всегда лучше. Через десять минут он уже не думал о Корабельникове. Не забыть передать ребятам, что собираемся теперь у меня.
С этого дня он подписывался Давидом.
С верхней дороги два коричневых камешка Адалар казались висящими в воздухе. Граница между морем и небом не просматривалась отсюда — слева открывалась сплошная хрустальная бездна той голубизны, какая бывает на юге только в конце марта, на еле заметном переломе от дня к вечеру. Ять шел уже час, но не устал ничуть. Было три пополудни. Дорога оказалась на удивление безлюдной — только на повороте к Никитскому саду встретился ему перепуганный дачник с вязанкой серых корявых поленьев. Ничего пугающего в облике Ятя как будто не было — видимо, старик боялся всего.
По обыкновению, чтобы не скучать наедине с собой, Ять принялся придумывать историю. Представим приморский город, в котором — в мирное, разумеется, время, без всяких революций, — сошлись, не сговариваясь, приятели старинных лет, прежде любившие съезжаться на недорогих русских курортах. Ни один не признается, что погнало его сюда: измысливаются фантастические причины, делаются многозначительные намеки… Ну, вот ты, положим, что здесь делаешь? Да так, подлечиться: ты же знаешь местные воды. О, прекрасно знаю: купец Железников разливает их в большие мутные бутылки (якобы дневной свет вредит целебным свойствам воды из пещерного источника): самая мутность бутылок негласно предупреждает о том, что дело нечисто. Ну хорошо, а ты зачем приехал? Показать жене места моей юности. А давно ли ты женился? Недавно, меньше года… И приехал сюда с женой в марте? Да, ведь все гораздо дешевле! Но где жена? Ах, она простудилась и уехала. А я остался.
Итак они обмениваются этими глупостями, и каждый прекрасно понимает другого, — все скрывают истинную причину, — но вот незадача: причины, похоже, никто не знает. Каждый делает вид, что ему есть что скрывать, — но наедине с собой признается: я не знаю, что здесь делаю. День идет за днем, и сам я прошел полверсты, разрабатывая завязку, — но что же было дальше?