Чарнолуский сидел теперь в Смольном. Ничего страннее нельзя было придумать. Восстанавливая в уме долгий пеший путь с Петроградской стороны, Ять задним числом придумывал бесконечные спасительные отвлечения: вот тут бы я оскользнулся, подвернул ногу, повернул вспять, тащился бы к дому, цепляясь за стены… тут заглянул бы к Трифонову и, не найдя его, все равно задержался хоть на три минуты, а там меня бы уже не приняли или у комиссара успело перемениться настроение… На всем его пути были раскиданы невидимые препятствия. Самый явный знак — он его даже заметил, но не захотел учесть, — был дан почти сразу по выходе из дома, на углу Большого проспекта: двое темных тискали девку, невысокую и мордатую. Все трое визгливо хихикали в унисон. Как и все, что делали темные, это было особенно, не по-людски мерзко: девку не насиловали — с ней готовились сделать что-то не в пример более гнусное, и она, понимая это, не знала, как себя вести. В самом ее визге, в непрестанном тонком хихиканье прятался ужас. Ей хотелось и сбежать, и попробовать. Темные, когда Ять проходил мимо, уставились на него, оскалившись в одинаковых ухмылках. Все трое проводили Ятя взглядами (в глазах девки мелькнула на миг надежда и мольба, — но, как и всегда бывает в безнадежных ситуациях, все они, включая Ятя, знали, что он не вмешается; да и кого это спасло бы?). Поняв, что он пройдет мимо, девка принялась хихикать еще громче, а двое темных, замершие было, вернулись к своему занятию. Тут-то и можно было остановиться и помешать неизбежному — не ради девки, в конце концов, а ради отмены губительного визита. Но нет, он тащился себе через мосты, не встречая никого из знакомых, оскальзывался (день был серый, оттепельный, вязкий), но упрямо продвигался к цели.
В те первые месяцы охрана Смольного была поставлена из рук вон худо. Только предельной усталостью всех и вся можно было объяснить то, что никто не попытался проникнуть туда с целью убийства или переворота. Два смеющихся матроса стояли у входной арки; Ять сказал, что ему назначено, и назвал магическую фамилию. То ли вид его был слишком непрезентабелен, то ли подействовало магическое слово «назначено», — тогда вообще сильно действовали слова, — но он и тут прошел беспрепятственно, не будучи ни о чем спрошен.
У Чарнолуского, при огромном кабинете в третьем этаже, была теперь своя приемная, секретарша с ремингтоном, стенографистка — Ятя еще умиляло поначалу, как, не в силах обзавестись никакими преимуществами власти, все они спешили заполучить ее невинные атрибуты. Преимуществ негде было взять — ели то же, что и все, одевались Бог знает во что, неделями не меняли белья, — но к их услугам были голодные девочки-ремингтонщицы и множество огромных пустых помещений. Позже, когда поток просителей стал увеличиваться с каждым днем, ибо упрочилась репутация Чарнолуского как главного либерала, он стал принимать и дома, где также завел секретаршу и стенографистку, потому что мысль для новой речи могла осенить его в любое время. Приемная была пуста, только блеклая девушка в розовой вязаной кофте сидела в углу за огромным, отчего-то бильярдным столом — обычных столов такого размера, видимо, не нашлось. Из одной лузы торчала кипа свернутых в тугие трубки бумаг, в другой, болтался стакан со вставками и карандашами.
— Александр Владимирович диктует, — сообщила секретарша, однако встала и пошла доложить (просителям давалось понять, что ради их нужд комиссар готов прервать даже столь исключительное занятие, как диктовка).
Ждать не пришлось. Дверь снова открылась, и девушка посторонилась, пропуская Ятя. Чарнолуский ходил по огромному голому кабинету, не прерывая диктовки. В руке у него был полупустой стакан черного остывшего чаю, — и по мере его опустошения диктующий делал все более резкие жесты, не боясь уже расплескать драгоценный стимулятор, носивший, однако, характер скорее символический. Марксист-декадент был символистом во всем. Власти он предпочитал символы власти, действиям — образы действий, и теперь он пребывал в образе революционного трибуна, не спавшего третью ночь и диктующего сотое, уже вполне бесполезное воззвание. Внизу пальба, вот-вот ворвутся, последние из вернейших едва сдерживают натиск правительственных войск. Народ, вчера еще боготворивший вождя, сегодня предал всех, изменчивый, как фортуна. Продиктовать последние строки — уже не для этих свиней, но для истории.
Однако образ немедленно развеялся: Чарнолуский сделал несколько мелких, жадных глотков, вытер усы и на миг остановился, глядя в пол. Вид у него стал добродушный и несколько хомяковатый. Впрочем, он тут же поставил стакан, левую руку сунул в карман френчика, правую вытянул вперед и опять забегал, продолжая: