Этого человека не считали преступником, совсем нет, — его считали достойным бизнесменом, который не жульничает (или почти не жульничает) и платит наличными. К нему относились с уважением и всячески выказывали гостеприимство: никому не хотелось с ним ссориться. А вдруг он больше не приедет? Вдруг семье понадобится продать ребенка, а он не купит, потому что его обидели в прошлый раз? Он был их деревенским банком, страховой компанией, добрым богатым дядюшкой, единственным амулетом от плохой судьбы. И нуждались в нем все чаще: погода стала странная и непредсказуемая — слишком много дождей или слишком мало, слишком ветрено, слишком жарко — и от этого страдали посевы.
Тот человек много улыбался и называл деревенских мужчин по именам. Произносил небольшую речь, всегда одну и ту же. Он хочет, чтобы все были счастливы, говорил он. Он хочет, чтобы все стороны были довольны. Не хочет никаких обид. Он ведь всегда пытается войти в их положение, забирает глупых и капризных детей, которые для него обуза, только чтобы помочь деревне. Если у них есть претензии, если им не нравится, как он ведет дела, пускай они скажут. Но претензий не было, хотя люди ворчали у него за спиной — мол, он никогда не платит больше обещанного. Однако за это и уважали: значит, он свое дело знает, а дети попадут в надежные руки.
Всякий раз, приезжая в деревню, человек с золотыми часами забирал с собой нескольких детей, чтобы они продавали туристам цветы на городских улицах. Очень простая работа, с детьми будут хорошо обращаться, уверял он матерей, он не мерзавец и не жулик, он не сутенер. Детей будут кормить, им дадут безопасный ночлег, им будут платить, и часть денег они смогут отсылать домой, если захотят. Их выручка — процент от заработанного минус плата за жилье и еду. (В деревню никогда не присылали никаких денег. И все знали, что этого не случится.) За обучение детей он заплатит их отцам или вдовствующим матерям хорошие, как он говорил, деньги; и впрямь хорошие, если учесть, к чему привыкли местные. Матери на эти деньги смогут дать оставшимся детям жизнь получше. Так они говорили друг другу.
Впервые услышав эту историю, Джимми пришел в бешенство. То были его бешеные дни. Дни, когда он вел себя как дурак, если дело касалось Орикс.
— Ты не понимаешь, — сказала Орикс. Она все ела пиццу в постели, запивала ее колой и заедала картошкой-фри. Она уже доела грибы и приступила к артишокам. Тесто она никогда не ела. Говорила, что чувствует себя очень богатой, если может позволить себе выбросить еду. — Так многие поступали. Такова была традиция.
— Идиотская традиция, — сказал Джимми. Он сидел в кресле у кровати и смотрел, как она розовым кошачьим язычком облизывает пальцы.
— Джимми, ты плохой, не ругайся. Хочешь пепперони? Ты говорил, чтобы не клали, а они все равно положили. Наверное, не расслышали.
— Идиотский — это не ругательство. Это красочное описание.
— Все равно, по-моему, не надо так говорить. — Теперь она ела анчоусы — она всегда оставляла их на потом.
— Я б его убил.
— Кого? Хочешь колу? Я одна все не выпью.
— Того человека, про которого ты рассказывала.
— А ты бы, Джимми, предпочел, чтобы все от голода умерли? — Орикс рассмеялась своим тихим журчащим смехом. Этого смеха Джимми боялся больше всего — этот смех скрывал веселое презрение. От него по коже бегали мурашки: холодный ветер на озере под луной.
Разумеется, его ярость выплескивалась на Коростеля. Джимми ломал мебель: то были дни ломки мебели. Вот что сказал Коростель:
— Джимми, смотри на вещи реалистичнее. Неограниченно растущая популяция не может существовать, потребляя минимальное количество пищи.
— И как ты это объяснишь? — спросил Джимми.
— Воображение, — ответил Коростель. — Люди воображают собственную смерть, чувствуют ее приближение, и одна мысль о ее неизбежности становится афродизиаком. Собаки или кролики ведут себя иначе. Или птицы, к примеру, — в неурожайные годы откладывают меньше яиц или вообще не спариваются. Всю энергию тратят на то, чтоб остаться в живых и дождаться более благоприятных времен. А человек надеется оставить свою душу в ком-то другом, в новой версии себя, и жить вечно.
— Значит, мы обречены, потому что надеемся?
— Можно называть это надеждой. А можно отчаянием.
— Но без надежды мы тоже обречены, — сказал Джимми.
— Только как личности, — бодро заметил Коростель.
— Ну пиздец.
— Джимми, когда ты повзрослеешь?
Это Джимми уже слышал, и не раз.