настрочила она одним духом, пока Баскет и Бартоломью, кряхтя и шаркая, поправляли огонь в камине и убирали пышки.
Снова она обмакнула перо, и – пошло-поехало:
Но тут, неудачно дернувшись, она залила чернилами страницу и оградила ее от людских взоров, она надеялась – навсегда. Она вся дрожала, вся трепетала. Какая гадость – когда чернила хлещут каскадами неуемного вдохновения! Да что это с нею стряслось? Из-за сырости, что ли, из-за Бартоломью, из-за Баскета? – хотела бы она знать. Но в комнате никого не было. Никто ей не отвечал, если только не считать ответом шелест дождя в плюще. Тем временем она чувствовала, стоя у окна, странную вибрацию во всем теле, будто все нервы ее натянулись и ветер ли, небрежные ли чьи-то персты по ним наигрывали гаммы. То пятки у нее зудели, то самое нутро. Престранное было ощущение в бедрах. Волосы будто вставали дыбом. Руки гудели и пели, как лет через двадцать запоют и загудят провода. Но все это напряжение, возбуждение сосредоточилось скоро в кистях; потом в одной кисти, потом в одном пальце, потом, наконец, как бы сжало кольцом безымянный палец левой руки. Но, подняв эту руку к глазам, чтобы разобраться, в чем дело, она ничего на пальце не обнаружила, кроме большого одинокого изумруда, подаренного королевой Елизаветой. Ну и что? Неужели этого мало? – спросила она себя. Изумруд был чистейшей воды. Стоил тысяч десять фунтов, не меньше. А вибрация все равно удивительным образом (напомним: мы имеем дело с таинственнейшими проявлениями души человеческой) будто настаивала: да, вот именно что мало; и дальше дрожала уже нотка вопроса, – что значит, мол, это зияние, этот странный недосмотр? – покуда бедная Орландо положительно не устыдилась своего безымянного пальца на левой руке, притом сама честно не ведая почему. В эту минуту как раз вошла Бартоломью, справляясь, какое платье подать для обеда, и Орландо, все ощущения которой были до крайности обострены, тотчас глянула на левую руку Бартоломью и тотчас заметила то, чего прежде не замечала: толстое кольцо весьма пронзительной желтизны охватывало безымянный палец, у самой нее совершенно голый.
– Дайте мне глянуть на ваше кольцо, Бартоломью, – сказала Орландо и потянулась к кольцу рукой.
И тут Бартоломью повела себя так, будто ее пнул в грудь какой-то громила. Она отпрянула на несколько шагов, сжала руку в кулак и простерла в благороднейшем жесте.
Нет уж, сказала она с достоинством и решимостью, их светлость могут глядеть сколько влезет, а только снимать обручальное кольцо – это ни архиепископ, ни Папа, ни сама королева Виктория ее не принудят. Ее Томас надел кольцо это ей на палец двадцать пять лет, шесть месяцев и три недели тому, она в нем спит, в нем работает, моется, молится; и пусть ее с ним похоронят. Хоть голос Бартоломью срывался и сел от волнения, Орландо, собственно, поняла ее так, что благодаря сиянью кольца она рассчитывала на место в ангельском сонме и блеск его тотчас затмится навеки, если она хоть на секунду расстанется с ним.
– Господи помилуй, – сказала Орландо, стоя у окна и глядя на шашни голубей. – Ну и мир! Вот ведь где приходится жить!