Читаем Орлеан полностью

Подготовительная группа. Тогда я верил, что время — это что-то стабильное, что мы живем внутри года или месяца, как мы живем в той или иной стране. Я не понимал, что взрослые когда-то тоже были детьми; в моем замороженном восприятии времени они появились на свет в том возрасте, в каком я с ними встретился. Так, мадам Превост, помогавшая нашей учительнице, мадам Фурнье, родилась в 46 лет. Мне повезло больше, чем ей, я-то родился ребенком — как другие существа рождаются кошками, ящерицами или ястребами. Тот факт, что на перемене во дворе наряду с малышами я видел и детей постарше, не заронил во мне ни тени сомнения: они были большими всегда и вечно такими останутся. Разумеется, я слышал выражения типа «на будущий год», «когда ты вырастешь», «вот пойдешь в первый класс», но они не проникали в мое сознание. Они говорили не столько о будущем, сколько о некоем виртуальном космосе, о воображаемом мире, позволяющем мысленно освободиться от гнета мгновения, призванного тянуться бесконечно и держащего в заключении каждого человека.

Мысль о том, что в этом самом классе, в этих стенах, завешанных наивными многоцветными рисунками, на этом самом школьном дворе тридцать лет назад сидели и играли сегодняшние двадцатилетние, иногда закрадывалась мне в голову, но я от нее отмахивался. Боги определили меня в такую конфигурацию времени и пространства, где ни на какие заботы не распространялась зараза заумных слов, сложных вокабул и неясных аббревиатур, превращающих реальность в особую экосистему бухгалтерских перерасчетов, местных налогов, диагностики рака и пособий по безработице. Я существовал в царстве карандашей, фломастеров и бумаги для рисования. Слово «безработица» было взрослым до мозга костей. Его неприятное грубое звучание, словно намекавшее, что оно заимствовано из какого-то другого, не нашего языка, превосходно выражало сущность мира, к которому принадлежало: уродливую, шершавую, безнадежную.

Годы, месяцы и недели представляли собой чистую абстракцию; со дня на день ничего не менялось; каждое утро начиналось одинаково, а вечер неизбежно приводил ночь, с тем же постепенно гаснущим мерцанием огней и с той же тяжестью в груди, предвестием смерти. Я надевал один и тот же халат; в класс заходили мои товарищи — всегда одни и те же — и садились на привычные места; их приводили родители, всегда одни и те же, разве что иногда в другой одежде. Время, которое в принципе может только разрушать, ничего не портило, никого не старило, не губило ни одного лица; даже признай я, что оно существует, его течение показалось бы мне таким медленным, что понадобилось бы с тысячу жизней, чтобы хоть чуть-чуть состариться. Взрослеть, покрываться морщинами, тихо увядать — все это касалось других, и этим другим, как и мне, не оставалось иного выхода, кроме как отказаться верить в рост костей, в кончину дат, в смену времен года. Я не собирался двигаться вперед. Я занимался бегом на месте; дни вертикально нанизывались один на другой, намертво припаянные к одному и тому же числу, которое просто меняло имена, как мы меняем брюки. В этой застывшей комфортной гармонии не было и не могло быть никаких последствий; завтра достаточно стереть вчерашние промахи, как губка стирает с доски написанное ранее, позволяя наносить все новые изображения, — и нет никакой надобности до бесконечности увеличивать ее размер.

Я считал себя вечным созданием и не боялся исчезнуть: мне предстояло досконально изучить всех до единого одноклассников и побывать на тысячах полдников у них в гостях.

Мадам Фурнье крепила на черной доске магнитные буквы; каждая была своего цвета. Эта система выводила меня из равновесия. Буква А, голубая, надолго отравила мне удовольствие от созерцания неба: отныне я смотрел, как птицы летают на фоне буквы А — одной из фигуранток отвратительного слова «безработица», — и небо теряло в моих глазах всю свою магию и глубину. Голубизна, сквозь которую я плыл, в которой парил и мечтал; голубизна, скрывающая в себе звезды; голубизна, освещенная царственным солнцем; голубизна, единственно способная служить определением Бога, — теперь эта голубизна ассоциировалась с совершенно не подходящей ей буквой. Кроме того, мне категорически не нравилось, что буква А является первой буквой алфавита. Начинать с нее означало взять плохой старт: А представляла собой замкнутое создание, зацикленное на самом себе и не похожее на само себя, стоило букве перейти в статус прописной, с головой выдавая собственную самоуверенность. Она возвышалась подобно Эйфелевой башне, с презрением глядя вниз со своей угловатой высоты, и предупреждала, что обучение чтению будет проходить под ее надзором и целиком зависеть от ее капризов. Мне также не нравилось ее произношение, не нравился звук, с каким она вырывалась из горла; я сразу ее невзлюбил; будь моя воля, я начинал бы обучать алфавиту с буквы Z.

Перейти на страницу:

Все книги серии Коллекция Бегбедера

Орлеан
Орлеан

«Унижение, проникнув в нашу кровь, циркулирует там до самой смерти; мое причиняет мне страдания до сих пор». В своем новом романе Ян Муакс, обладатель Гонкуровской премии, премии Ренодо и других наград, обращается к беспрерывной тьме своего детства. Ныряя на глубину, погружаясь в самый ил, он по крупицам поднимает со дна на поверхность кошмарные истории, явно не желающие быть рассказанными. В двух частях романа, озаглавленных «Внутри» и «Снаружи», Ян Муакс рассматривает одни и те же годы детства и юности, от подготовительной группы детского сада до поступления в вуз, сквозь две противоположные призмы. Дойдя до середины, он начинает рассказывать сначала, наполняя свою историю совсем иными красками. И если «снаружи» у подрастающего Муакса есть школа, друзья и любовь, то «внутри» отчего дома у него нет ничего, кроме боли, обид и злости. Он терпит унижения, издевательства и побои от собственных родителей, втайне мечтая написать гениальный роман. Что в «Орлеане» случилось на самом деле, а что лишь плод фантазии ребенка, ставшего писателем? Где проходит граница между автором и юным героем книги? На эти вопросы читателю предстоит ответить самому.

Ян Муакс

Современная русская и зарубежная проза
Дом
Дом

В романе «Дом» Беккер рассказывает о двух с половиной годах, проведенных ею в публичных домах Берлина под псевдонимом Жюстина. Вся книга — ода женщинам, занимающимся этой профессией. Максимально честный взгляд изнутри. О чем думают, мечтают, говорят и молчат проститутки и их бесчисленные клиенты, мужчины. Беккер буквально препарирует и тех и других, находясь одновременно в бесконечно разнообразных комнатах с приглушенным светом и поднимаясь высоко над ними. Откровенно, трогательно, в самую точку, абсолютно правдиво. Никаких секретов. «Я хотела испытать состояние, когда женщина сведена к своей самой архаичной функции — доставлять удовольствие мужчинам. Быть только этим», — говорит Эмма о своем опыте. Роман является частью новой женской волны, возникшей после движения #МеТоо.

Эмма Беккер

Эротическая литература
Человек, который плакал от смеха
Человек, который плакал от смеха

Он работал в рекламе в 1990-х, в высокой моде — в 2000-х, сейчас он комик-обозреватель на крупнейшей общенациональной государственной радиостанции. Бегбедер вернулся, и его доппельгангер описывает реалии медийного мира, который смеется над все еще горячим пеплом журналистской этики. Однажды Октав приходит на утренний эфир неподготовленным, и плохого ученика изгоняют из медийного рая. Фредерик Бегбедер рассказывает историю своей жизни… через новые приключения Октава Паранго — убежденного прожигателя жизни, изменившего ее даже не в одночасье, а сиюсекундно.Алкоголь, наркотики и секс, кажется, составляют основу жизни Октава Паранго, штатного юмориста радио France Publique. Но на привычный для него уклад мира нападают… «желтые жилеты». Всего одна ночь, прожитая им в поисках самоуничтожительных удовольствий, все расставляет по своим местам, и оказывается, что главное — первое слово и первые шаги сына, смех дочери (от которого и самому хочется смеяться) и объятия жены в далеком от потрясений мире, в доме, где его ждут.

Фредерик Бегбедер

Современная русская и зарубежная проза / Прочее / Современная зарубежная литература

Похожие книги