Я писал Анук длинные письма; в стремлении произвести на нее впечатление, удивить ее и даже ошеломить, я не постеснялся прибегнуть к откровенно грязному и бесчестному трюку. В литературном созвездии моих кумиров сияли не только умершие писатели и поэты; в их числе было несколько еще живых, например Патрик Гренвиль. Минувшие с тех пор годы нисколько не уменьшили моего перед ним восхищения. Лиризм, пылкая искренность, богатство палитры, интеллектуальная чувственность — все это делало его идеальным спутником. Я провел часть лета в Портленде, штат Орегон, в протестантской семье, оказавшей мне самый теплый прием, и именно тогда прочитал его шедевр — роман «Грозовой рай». Он перевернул мне душу. Слова в тексте вспыхивали словно огни фейерверка; это был настоящий праздник, и ни о какой «политкорректности» в нем и речи не шло. Я считаю Гренвиля одним из наиболее самобытных авторов. Не знаю, кто еще, кроме, может быть, Хосе Лесамы Лимы, обладает такой же бесконечной властью над словом, таким же яростным, вкусным остроумием, возвращающим французскому языку вроде бы давно забытую сумасшедшинку. От Гренвиля у меня голова шла кругом. У него нет ни одной «нормальной» фразы, каждая из них избыточно роскошна. Его тексты — это джунгли. Гренвиль наслаждается процессом письма, заставляя язык испытывать то же наслаждение. Он все отдает и не рассчитывает получить что-то взамен. Экономия ему не свойственна — он раздаривает себя как одержимый.
Потрясенный и околдованный его манерой, я захотел стать им, но место было занято. Мне казалось, что все, написанное им, могло быть сочинено мной. Просто он меня опередил. Я был раздосадован — он мешал мне стать писателем. Меня сердило, что он все еще жив, но в то же время я радовался этому — значит, он создаст еще немало новых удивительных, эксцентричных, ни на что не похожих текстов. Я сдувал из «Грозового рая» целые страницы и пересылал их Анук под видом собственных. Переписывание прозы Гренвиля меня пьянило; я забывал, что я — это я, точнее говоря, что я — это не он. Воспроизведенные моим почерком, его восхитительные обороты, его фантастические находки, его потрясающие открытия чудесным образом становились моими. Это он был вором и обманщиком. Он преграждал мне путь в литературу.
Переписав убористым почерком шесть, семь, десять страниц, я испытал прилив гордости. До чего же я гениален! Этот текст был моим — ведь он написан моей рукой. Кроме того, вряд ли Анук читала Гренвиля. Впрочем, про себя я молился, чтобы никто на свете его не прочитал. Я убеждал себя, что я — единственный читатель его романа, а даже если кто-то другой его открывал, ничего из него не запомнил. Я перечитал свое письмо. Мой почерк выпотрошил Гренвиля и перелил его слова в меня. Чем дальше я читал, тем сильнее верил, что я и есть подлинный автор этих строк.
Я отправил письмо олененку. Ответа я не получил. Несколько дней спустя я ей позвонил. Мое послание не произвело на нее никакого впечатления. Зато ее подруга Нати, лучше разбиравшаяся в литературе, сказала, что у меня «неплохо выходит». Внезапно я обозлился на Гренвиля: это он во всем виноват. Но потом мне стало стыдно: Патрик ни при чем, таково время, в которое мы живем. Бесполезно пытаться превзойти учителя, если в нашем низменном мире никто не способен оценить его по достоинству. Я совсем пал духом. Меня расстроило, что Анук не влюбилась в меня в ту же секунду, как только познакомилась с «моими» стилистическими изысками. Хотя, признался я себе, Гренвиль и не думал обращаться к ней. Посылая ей отрывок из романа, я ни словом не упомянул о ней самой. Разумеется, выбранные мной пассажи рассказывали о любви к молодой прекрасной девушке, но этот рассказ оставался включенным в композицию романа, был частью другой истории и не касался ее лично.
Я решил сменить стратегию. Отныне я буду говорить только о ней и больше ни о чем. Я сочинял стихи, рифмованные и в прозе, и в каждом из них превозносил ее. Я описывал ее плечи, цвет ее лица, ее волосы (само собой разумеется, развевающиеся на ветру). Я старательно избегал зауми, напыщенности и прочей показухи, прекрасно зная за собой этот грех. Все мои письма, исчисляемые сотнями — в отдельные дни я строчил их с десяток, — дышали искренностью и правдой. Я настойчиво внушал ей, что готов к любви, к настоящей любви, и лишь она одна может мне ее дать. Это были романтичные и в то же время полные жизни послания. Они воплощали собой молодость — мою собственную, моих предшественников и моих потомков.