Читаем Орлеан полностью

Второй год подготовительных курсов. Это была катастрофа. В первый год учебы на курсах я не успевал делать домашнее задание по высшей математике и списывал его перед уроком, но я понимал, что списываю. Во второй год я не понимал уже ничего. Я превратился в видимость студента. Я существовал внутри непрекращающегося кошмара. Я мечтал о том, чтобы началась война и была объявлена всеобщая мобилизация — тогда мне не пришлось бы идти на урок. Формулы, написанные на доске, вопили о моем невежестве, служа подтверждением не только моей беспомощности, но и моей ненависти к точным наукам.

Физику нам преподавала вечно всем недовольная дуэнья; математику — бывший вундеркинд, не способный связать двух слов (впрочем, он обращался только к таким же, как он, одержимым алгеброй, а им объяснения не требовались); химию — темпераментный щеголь в безупречного кроя костюме (с платочком в кармашке) и в галстуке-бабочке, но, чтобы успевать за стремительным ходом его мысли, мне не хватало способностей. Что-то в моем мышлении, как сказал бы Кант, блокировало доступ уравнениям и формулам и превращало гипотезы, доказательства и концепции в нечто отвратительное. В моем готовом взорваться мозгу за прошедшие месяцы образовалась такая каша, что я уже не понимал, что такое натуральное число, дробь, прямая, дифференцирующая функция… Из-за обилия теории и определений эти сущности утратили свою былую прекрасную очевидность. Все, что я изучал из-под палки, сделалось на сто процентов непроницаемым; в кору моего головного мозга не мог пробиться ни единый лучик света.

Один из наших экзаменаторов, специалист по теории вероятностей и финансовой математике и отец моего румынского друга, при виде моего осунувшегося лица и налитых кровью глаз поставил мне диагноз: нервная депрессия. Я никогда не думал, что меня коснется эта напасть; отец при слове «депрессия» впадал в ярость, считая ее уделом слабаков, симулянтов, хлюпиков, педерастов и прочих почитателей Жида. По его мнению, это вообще была не болезнь, а дурь, которую могли себе позволить только нечистые на руку представители творческой интеллигенции, из-за которых система социального страхования терпела вечный дефицит. «Два пинка под задницу, и на работу!» — с презрением и злобой говорил он о пациентах, посмевших пожаловаться на депрессию.

Тем же вечером (дело было в ноябре, и стены домов хлестал ледяной дождь), после того как я сообщил родителям о высказанном преподавателем предположении, отец, вне себя от ярости, вскочил с места и опрокинул стол. Тарелки, стаканы, кувшин с водой полетели на пол. «Вон! — заорал он. — Вон отсюда!» — и для пущей убедительности пнул ногой нашу собаку, несчастного бассет-хаунда. Бедная псина отлетела к кухонной стене, пронзительно взвизгнула, отчего у меня едва не лопнули барабанные перепонки, и поспешила укрыться в своей корзине, где сжалась в дрожащий комочек, полагаю, мечтая раствориться в пространстве.

Отец, как в старые добрые времена, схватил меня за волосы, протащил до гостиной и шибанул головой об оконное стекло, выбив его. Следом за осколками вниз полетел и я. Я лежал на грязной лужайке под дождем; из порезов сочилась кровь. Я притворился, что потерял сознание — не столько ради того, чтобы избежать новой серии ударов, сколько ради того, чтобы смутить противника. Какая наивность! Отец, плюнув на ливень, выскочил на улицу и принялся ногой колотить меня по ребрам на манер футбольного мяча. На нем были ботинки с острыми мысами, и я закашлялся. Затем, точно как в борьбе без правил, одновременно жуткой и потешной, я медленно поднялся. Руки у меня тряслись. Я уставился на отца немигающим взглядом и сделал шаг вперед.

Он тут же почувствовал, что на этот раз зашел слишком далеко. Я был готов умереть, но защитить свое достоинство. Колотушки, математика — я всего этого переел. Хватит! Раствор перенасытился. Я подобрал с дорожки, окаймлявшей печальный ряд туй, булыжник (привет Понжу) и сделал к моему родителю еще два шага. Он в одну секунду побледнел: «Эй, ты что? Брось эти шуточки…» Я медленно приближался к нему. «Говорят тебе, прекрати!» Я бросил булыжник на землю и плюнул ему в лицо.

В следующий миг он слишком знакомым мне жестом выставил вперед локти, прикрывая голову. Этот рефлекс остался со мной навсегда; я распознаю его среди тысяч других — он выдает тех, кто в детстве подвергался жестокому обращению со стороны взрослых. Сейчас отец — гротескно слабый, уязвимый — стоял передо мной, словно приговоренный к казни, напрасно молящий о пощаде. Он был жалок. Отныне наши роли поменялись. Я знал, что больше не позволю ему тронуть меня и пальцем. Я заставил его принять позу жертвы: пусть всего несколько мгновений, но он побывал в том скрюченном, плаксивом пространстве абсолютной заброшенности, где тонет достоинство, где умирает будущее и где самая жизнь угасает с каждым новом разом. Эти мгновения не покинут его никогда.

Перейти на страницу:

Похожие книги