Василий Карлович задумчиво забарабанил пальцами по столу. Поглядел на голую стену и пожалел про себя, что уничтожил портрет Фейербаха.
– Ну это уже родовое, – сказал он, – не видишь, у нее же вырождение написано на лице.
– Чего? – не поняла Наташка. – Чего говорите, не пойму…
– Мать и отец гуляли? – спросил он кротко.
– Какой отец? Вы чего?..
– Вот-вот. И я об этом. Всё. Садись в мое кресло!
Неволин порывисто встал и одернул на спине мятый пиджак.
– Ты что, не слышала? – переспросил он грозно. – Садись в мое кресло, говорю! Руководить будешь!
У Мошкарева от удивления отвисла челюсть. А Неволин насильно посадил Наташку за свой рабочий стол, вдавив в кресло, так что кости ее затрещали.
– Рабочий день с восьми тридцати до семнадцати тридцати. А когда на дознание выезжать, то много больше. Но ты умная, потянешь. Зарплата хорошая. Двенадцать тысяч включая надбавки. И помни о любви. О любви к подследственному. У нас – презумпция виновности в рабочие дни, а в выходные – презумпция невиновности. При такой жизни любой виновный может быть невиновным и наоборот. Уважай человека в себе. Слушай полонез Дзержинского в своем сердце…
– Огинского, – подсказал Мошкарев.
– Чистые руки, горячее сердце, холодная голова… – докончил Неволин, игнорируя его реплику. – Всем вам нужна любовь, дайте миру шанс…
Во время его филиппики глаза Наташки Маркитантовой всё более округлялись. Но когда она услышала о полонезе Дзержинского, то нервы ее сдали и она заплакала навзрыд.
– Пойдем отсюда, Мошкарев. Пусть она руководит, а нам здесь не место.
Василий Карлович вышел в коридор и, пропустив вперед лейтенанта, на всякий случай запер дверь своего кабинета на два поворота ключа.
– Зачем? – осведомился Мошкарев потрясенно.
– А затем, чтоб не сбежала. До конца рабочего дня еще два часа. Пусть сидит и вникает в суть дела…
Дознаватель заложил руки за спину, как ходят заключенные.
Направился через стеклянный коридор в пристройку, где располагались камеры предварительного заключения, сутулясь и опустив голову к земле. Плитки под его ногами были свежевымытыми, так что по ним было обидно идти. Но Василий Карлович нашел выход: он наступал только на черные, словно играл в шашки, а на белые не наступал.
Через пять минут он уткнулся лбом в железную мятую дверь.
– Открывай, что ли, Мошкарев.
Тот, все более удивляясь, отворил засов.
Неволин вошел в камеру, огляделся, глубоко вдохнул спертый воздух, потому что это был теперь его родной дом и следовало приручать его к себе, как собаку, – вот эти выщербленные стены должны полюбить его голову, когда он будет об них биться, а жесткие нары должны приспособиться к его сухопарому телу и принять его очертания, потому что сколько он будет лежать на них – неизвестно…
– Когда здесь обед?
– Обед уже прошел, – ответил Мошкарев. – Остался один кипяток.
– Будешь носить баланду, как другим… Не жиже и не гуще. Понял?
Лейтенант кивнул.
– А теперь исчезни!..
Мошкарев хотел что-то возразить, но, не найдя нужных слов, отдал честь – как старшему по чину. Выйдя, закрыл за собой дверь и произвел тяжелый грохот тупого металла, который отнимал последнюю надежду у сильных духом, но укреплял в вере тех, кто духа не имел и ни на что не надеялся. А Василий Карлович был скорее из вторых, нежели из первых.
Дознаватель некоторое время сидел неподвижно, подперев подбородок рукой и смотря в окно, забранное решеткой. Потом набрал номер на мобильном телефоне.
– Неволин на связи. Меня наконец-то посадили.
– За что? – спокойно спросил напарник на другом конце спутниковой связи, нисколько не удивившись.
– Навет, – ушел от подробностей Василий Карлович. – Лет через пять разберутся и выпустят. Что с делом Мошиаха? Наблюдаешь?
– Наблюдаю. Но всё без толку. В ваше кресло никто не садится.
В другое бы время дознаватель полез на стену, оттого что все усилия идут прахом. Но сейчас была другая ситуация, не предполагавшая подвигов человека-паука.
– И черт с вами со всеми, – пробормотал Неволин, отключив телефонную связь.
Снова поглядел на решетки.
Повинуясь безотчетному чувству, пошарил рукой внизу у пола и довольно быстро обнаружил там примитивный тайник.
Достал из него самодельную колоду рукописных карт. Начал с интересом раскладывать их перед собой: десятка – налево, дама – направо. Туз, валет, король…
– …Рудольф Валентинович! – Медсестра-ветеринар потрясла его толстую холку, как трясла бы буйвола.
– Что? – не понял он.
– Биологический материал готов к операции.
Ее низкий голос доносился до хирурга, словно сквозь толщу воды. Он накрыл голову клетчатым пледом и, лежа на диване, дышал через рот, потому что нос его вспух изнутри и почти не пропускал в себя воздуха. Такое с Белецким случалось и раньше: от волнения и бесполезных переживаний слизистая оболочка носа отекала и он жил как будто в противогазе – с искаженным голосом насмерть простуженного доходяги и слезящимися глазами плакальщика на собственных похоронах. Рядом коптила толстая поминальная свеча, вдавленная в стол.
– Да, – пробормотал он, будто очнувшись от тяжелого бреда. – Помоги мне подняться.