Но угрюмость не сходила с его лица. Упрямая обида на утреннюю откровенность жены не проходила.
Акулина вроде не замечала состояния мужа; она, развернув небольшой сверток, начала приспосабливать кружевной лифчик. Попросила игриво:
— Застегни.
— Зачем это добро тебе? Не носила прежде и не носи.
— Ты только посмотри, как руке приятен шелк, как глазу радостен — не наглядишься!
— Шелк, он и есть шелк…
Акулина развернула комбинацию, долго любовалась ею, поворачивая на вытянутых руках. Восхитилась:
— Думала ли отродясь, что рубашку под стать царевниной доведется иметь. Дух захватывает…
— Безделицу такую, знать бы мне твои думки прежде, я и в Хабаровске расстарался бы купить.
Стрельнула взглядом, будто ледяшками обсыпала. И тут же, вроде и не было презрительной холодности, надела комбинацию и, огладив ее, спросила, уверенная в своей неотразимости:
— Иль плоха я в ней, Володенька?
Мэлов пожал плечами. Не отошел душой, не согнал угрюмости с лица, не подействовали обычные ее нехитрые уловки на него. И не обида утренняя, которую забыл бы он, а ледянистый взгляд, хоть и мимолетно брошенный, укрепил упрямство его.
Она в свою очередь оскорбилась. Пуще своего благоверного оскорбилась. Побросала в шифоньер оставшиеся нетронутыми свертки, выбрала самое простенькое платье и, не поправив прически, потребовала, серчая:
— Пошли вниз. Голодная я совсем.
В тот вечер он впервые в жизни напился на манер ломового извозчика, которому нежданно-негаданно выпал фарт. Акулина едва довела его до номера. Еще пуще прежнего осерчала, только выговора делать пьяному не стала, а, напротив, как с дитем неразумным тютюнькалась, пока не угомонился ее благоверный.
И следующий день — весь на нервах. Вечером — ресторанная отдушина. Правда, больше не позволил он себе так распоясываться, как накануне. Сбил грусть-тоску одной да другой рюмочкой, и — довольно. Потанцевали даже они с Акулиной. Отмякли в музыке и танце мысли Мэлова, и, что днем казалось ему серьезным и сложным, теперь виделось зряшним беспокойством.
Прошел, однако же, вечер, прошла ночь, и трудная дума вновь отяжелила голову. Свернуться бы, как в детстве, калачиком и не высовывать носа из-под одеяла, не смотреть на свет белый, несправедливый и злобный.
Ко всему прочему Акулина ушла, принарядившись. Даже на завтрак его не позвала. Тут всякой мрачной фантазии простор без горизонта, без удержу. Но сколько ни лежи, а вставать нужно. Побриться, привести себя в надлежащий вид. Должны же когда-нибудь за ним прийти. Не в образе же опустившегося, потерявшего себя человека представать перед «коллегами».
Своевременно, как оказалось, он закончил утренний туалет и только собрался было пройти в буфет, надев уже туфли, как в дверь постучали.
Гости были донельзя официальны. Прошли в холл, но не присели. Чуть ли не по стойке «смирно» передали то, что им велено передать.
— Трофим Юрьевич лично собирается побеседовать. На даче. Вам, кажется, приходилось там бывать. Выезд завтра. В десять утра. Вещи заберите все. Расчет — не ваша забота.
Никаких эмоций на лицах. Постные они, вялые и непроницаемые. Поклоны головные: «Честь имеем», — как по команде, вымуштрованный четкий поворот и шаг размеренный к выходу.
После такого визита первое, о чем должен был подумать Мэлов, — плохи его дела. А он возликовал душой. Не отмахнулись! Будет работа! Сам Трофим Юрьевич!
Вспомнить бы ему тот первый разговор, пренебрежительный, высокомерный, как с провинившимся слугой, да представить себе в полной мере предстоящий, так нет, совсем иное в голове, совсем иные оценки и прошлой встречи, и предстоящей.
Да, не зря, видно, говорят: знал бы где упасть — соломки бы постелил. А Мэлов даже и мысли не держал о соломке — направился, проводив гостей, энергично в буфет и не чаю попросил, а коньяку. Радость распирала его, он хотел сейчас же, сразу, рассказать Акулине о приглашении и очень жалел, что ее не было рядом. В тихий номер он вернуться просто не мог — ему хотелось солнца, хотелось движения, ощущения полноты жизни, и он вышел на улицу.
Мэлов наслаждался толчеей, суматошной спешкой прохожих, но сам вышагивал неторопливо, благосклонно принимая толчки в бока и благодушно кивая, если толкнувший в устремленности своей успевал извиниться, — Мэлов даже втиснулся в переполненный трамвай и ехал долго, зажатый распаренными телами, слушал, как взрывались из ничего перепалки, до удивления злые и оскорбительные. Но не возмущала его несдержанность людская, ему все равно было уютно и ловко в этой смятой, нервной толпе. Потом он оказался в кафе, пил пахучий коньяк, затем снова шел, неведомо зачем и куда. В гостиницу вернулся, когда уже день клонился к вечеру. Утолил жажду подвигаться, теперь ему хотелось поскорей плюхнуться в мягкое, просторное кресло и смежить в дреме глаза, а Акулине открыть не сразу, что их ждет завтра.
Вошел в вестибюль, а там — Акулина. Сидит пригорюнившаяся. К ней поспешил:
— Отчего здесь?
— Тебя жду. Ни дежурную не предупредил, ни записки не оставил. Всякое передумала. Извелась душой.