И гордился Томас, что всем сердцем он на стороне Гачага Наби. И воодушевлялся тем, что оно, сердце, вторит ропоту и бунту в каземате. Он-то видел, что ни Наби, ни Хаджар никто другой из гачагов не печется о своем, никакой себе выгоды-поживы не ждет. Слышал он о большой награде, объявленной за поимку, выдачу Наби, — сулили даже возвести в бекское сословие, землей, поместьем наделить. И Наби знал об этом. А вот никто не позарился на жирный куш, никто не пошел на подлость и на предательство. С голоду умрут, а подачки подлой не примут. Кремень-люди и помогать им — тоже ведь храбрость. Подвести их под удар, выдать их — подлость. Выдай, положим, он, Томас, офицеру тому тайну, заикнись о затее гачагов, — потекло бы золото из царской казны ему в руки, и бросай, скажут, Томас, свою кузню, самое малое — будь старостой своего села Каравинч и цепочку золотую на груди носи… Шагай-расхаживай по селу, грудь колесом, нос кверху, полы голубой чохи развеваются, ходи, как пуп земли, подмигивай молодицам розовощеким, крути себе ус, пальцем о палец не ударь, все равно, глядишь, на месте твоей развалюхи — хоромы в два, а то и в три этажа, крытые красной жестью, с петухом расписным… Словом, катайся себе, как сыр в масле, живи припеваючи. Не месил и не пек, а в руках — колобок, ешь, надувайся, вширь раздавайся! Чего проще, — продать — раз плюнуть!
Тогда, как говорится, и власть в руке, и сласть в кулаке! Нет, тогда бы железо по-другому зазвенело-заговорило. Тогда бы оно сказало:
— Ты, сын Тевоса, Томас, насквозь труха, иуда, каких свет не видел, ты предал кунака, с которым хлеб-соль делил, ты предал друга за тридцать сребреников. Грош цена твоей золотой цепочке старосты, кресту, врученному от имени царя-батюшки, твоей чохе льняной, расшитой! И этой твоей папахе, спеси твоей петушиной!
Да, думал Томас, плевое было б дело, — без труда вынуть золотую рыбку из пруда, и вдруг, одним разом, выбиться из грязи в князи. А какой ценой?
А на сердце-то каково будет? Спокойно ли? Куда уж спокойно — душа в пятках… Продажный — и есть продажный, знает, что купил, что продал. Знает, небось, как же не знать, не терзаться страхом, что он хуже во сто крат и торгаша, и вора последнего, и хлеб его замешен на крови, и поперек горла ему станет! Как ни красуйся, ни пыжься на миру, а все нутро — стужа лютая, нет ни сна, ни покоя!
Нет, Томас и близко не подпускал такие черные мысли, не мог он ни за какие золотые горы запятнать свои крепкие, натруженные руки праведной кровью, кровью тех, кто бился за волю и долю!
Как бы он ни оставался в стороне, а все ж ощущал свою причастность к узникам каземата, видел себя в их строю, среди тех, кто заставил гневно заговорить железо. Томас гордился своим честным ремеслом. Открещиваться от честного хлеба, зариться на легкую поживу — не про него! Этого быть не могло, для него — нет! Среди зангезурского люда, среди настоящих мужчин — быть не могло! Честь и доброе имя!
Вот, гляди, за доблесть и честь как превознесли люди женщину — Хаджар, дочь Ханали, выше гор снеговых поднялась слава ее! — гордо вздымалась широкая грудь кузнеца, наливаясь упоением отваги, предчувствием выбранного опасного пути.
Вот, думал кузнец, горы-то какие высокие! И туманы, и бураны, а все нипочем, ничего, пробилась Хаджар, взошла на самую высокую вершину, туда воспарила, где солнечное сияние без конца и края! И стоит она, залитая сиянием, непомраченная, незапятнанная героиня наша Хаджар ханум! И платок на голове ее в тысячу раз дороже, чем папахи тысячи иных продажных мужчин! И этот платок она, львица, может носить везде и всюду с честью! А у продажного мужчины, — бывает, папаха сползет, покатится под ноги, а головы-то на плечах не видать, одна шишка торчит, вроде голыша!
Продажный — у него и папаха на голове не держится!
Шаг за шагом, дума за думой — кузнец Томас и добрался до своего дома. Аллахверди, забывшийся в каморке чутким, сторожким сном, тут же вскочил.
Томас, не торопясь, описал ему все гёрусские свои приключения, выложил подробности и сведения. И добавил:
— И я с тобой пойду, кум!
— Куда?
— В горы, к Наби!
— Да ты что? Наби и меня-то самого не хочет взять к себе, здесь, говорит, оставайся.
— Тогда я сам и потопаю. Уговорю!
— Нет, Наби ни за что не согласится, чтобы ты оставил кузню без хозяина и примкнул к гачагам.
— Это почему же, кум? — обиделся Томас.
— Наби тебе скажет: пусть наш кум остается там, в народе — и опора и подмога. — Аллахверди сообразил, что кузнец может заподозрить недоверие к себе, и потому пояснил:- Нам и тут свои люди нужны, кум! А без такого тыла, глядишь, власть волком подкрадется, врасплох застанет, загрызет! Нам свой человек здесь может и нужнее, чем там, в горах. Он-то, Наби, на такую поддержку и опирается, потому и цел-невредим выходит изо всех передряг.
Кузнец раздосадованно и сокрушенно покачал головой:
— Выходит, не хочешь ты меня взять с собой в горы.
— Да, пока — не беру.
— Может, кум, я иной веры — потому и сердце не лежит.
Аллахверди рассердился:
— Я с тобой, Томас, хлеб-соль делил! И потому от тебя никакого подвоха не жду!