Голос совести, исходящий из еще незамутненных, не оскверненных глубин души обвинял: на какую же скользкую дорожку ты вступил, Дато-Сандро! И в какую грязь тебя засасывает она! В то время как там, в Зангезурском уезде, простая крестьянка, взявшись за оружие, вместе, с мужем своим восстала за бедных и сирых, Ушла с горсточкой храбрецов и стала сражаться против царя и богатеев, снискала честь и славу, в песни воплотилась… И картину написали, а написал, наверное, такой же грузин, как ты, в то время как эту женщину чтят и мусул-ьмане, и грузины, и армяне, а может, даже и солдаты, и мужики невольно удивляются ее отваге, ты прохлаждаешься и служишь тем, кто купил даже имя твое. Ты скатишься в болото, в скверну! Ты валяешься в этих помоях! Кто станет уважать тебя, Сандро? Кто не испытает омерзения при виде тебя? Ты дал надеть себе на шею ошейник ищейки, разве что еще не залаял в угоду твоим хозяевам, не вцепился еще зубами в их врагов. Но твои господа науськивают, натравливают тебя, и ты должен бегать, вынюхивать, хватать "дичь" и ждать, пока не подоспеет "ловец", схватишь одного — беги за другим! И еще, и еще! Тебе будут говорить: хватай! Хватай своих, родных по крови! А мы, мол, тебе накинем собачий паек, повысим в чине! И так всю жизнь — против воли своей и совести лови своих, хватай, ощеря свою пасть, показывая клыки, так и подыхай, оскалившись! Испусти дух, как верный пес империи! Хватай, грызи, кусай, покуда в силах! До последнего издыхания, до седин, до старческой немощи, но как и кого выследил, вынюхал, отдал на растерзание — о том молчок, ни-ни! Прячь эту тайну крепко, прячь даже от самого себя, прежнего и честного Дато, прячь, грешный и жалкий Сандро! Прячь и от жены, и от детей своих, и друзей, как ты обернулся в Сандро! Лай из-за угла, кусай в подворотнях! До самой смерти! А там подыхай, и стань падалью, наживой стервятникам!
А если твой род и потомство твое узнают о низком усердии твоем, и потупят головы со стыда и позора, перед родной землей, ты не стыдись, не омрачай свое "потустороннее блаженство!"… Пусть они клянут твою память, что был их родитель и предок продажной шкурой. Пусть казнятся и сокрушаются, что он, Дато-Сандро был тайным слугой сильных мира сего, грабаставших чужие земли, всей этой сиятельной, титулованной своры, катавшихся, как сыр в масле, и их присных, и таких же оборотней, переметнувшихся к врагам!
Выходит, ты, Дато-Сандро, поганее поганых, подлее подлых и таким тебе пребыть в жизни и в памяти людской! Кто бы ни был, каким бы ни был, — продажный и есть продажный, мразь есть мразь! Мерзка плоть его, и мерзок прах его, смешавшийся с землей! И грешен он перед самой землей! Ибо в чем повинна земля, что ты, Дато-Сандро осквернил ее, опоганил смердящим духом своим! Осквернил ее алчбой и хищностью, пуще голодной волчицы! Лисьим нутром, линяя и меняя обличье свое — осквернил! Дьяволом, чертом стал — осквернил!
И, при таком размышлении, в сравнении с тобой — кто Хаджар? Гачаг Хаджар? Узница? Нет, и в заточении — она свободна! А он, Сандро, свободен — и заточен! "Да, это я узник!" — метался и задыхался он в мире терзаний, не в силах прибиться к мирному, покойному берегу: и думы его попадали из одного вихря в другой. И этому запоздалому раскаянию, этим странным и незнакомым мыслям не было конца. И не было горше муки, и не было выше суда, чем неумолчный голос совести!
А тем временем за ним следили другие глаза, и он, догадываясь об этом, продолжал терзаться двойным гнетом, потерянный — продолжал искать себя. И эти скрытые для стороннего глаза терзания были порождены его собственным прозрением. Да, я вижу, эти зловещие тени. Да, господа, теперь вы пустили ищеек вслед за подозрительной ищейкой своей. И тем невдомек, может, чего ради они рыскают за мной. Сказано: рыскайте, вот и рыскают. Они не знают, что преследуют собственную свободу!.. Как и я, из-за которого их спустили с поводка! А завтра они сами попадут из разряда гонителей в разряд гонимых! Только так и бывает…
Глава пятьдесят первая
Угрызения совести не давали ему покоя ни днем, ни ночью. Суд ее продолжался. Он сам был на этом суде и обвинителем и судьей, и защитником своим, и суд шел негласный, за закрытыми дверьми, — в душе его. И, бывало, изнуренный, он валился с ног, где-нибудь на лесистом склоне, на окраине города, под кустом, в укромном уголке или в тени полуразрушенной древней крепости, валился пластом и забывался — но суд продолжался и преследовал его кошмарными видениями, и лицо его то яснело от мимолетного просвета, то снова затмевалось. Где бы он ни забывался сном, он просыпался в холодной испарине…