– Вы совершенно правы, сир, восстание развернулось чрезвычайно быстро, – негромко произнёс Лабурдоннэ. – Больше того: ощущение, что оно хорошо спланировано и кем-то управляется. Словно за спиной простолюдинов на баррикадах стоят стратеги, знающие толк в военных операциях. И кто-то ведь надоумил наших солдат переходить на сторону народа…
– Делайте же ваш вывод!
– Определённого вывода нет, сир. Но разве нельзя предположить, – с долей фантазии, конечно, – что трое ближайших сподвижников Наполеона, фанатично преданных и бывших с ним до конца, увезли со Святой Елены ненависть и неистребимую жажду мести? И теперь они приняли живейшее участие в мятеже, цель которого очевидна, – свержение династии Бурбонов? (Лицо Карла болезненно скривилось.) Более того, сами его и готовили, опираясь на многочисленных бонапартистов? Но если так, то им оставалось лишь дождаться, пока власть даст повод для народного возмущения. И власть его дала…
– Вы имеете в виду…
– Да, ваше величество. Злосчастные ордонансы. – Неожиданно Лабурдоннэ упал на колени. Вскрикнул: – Заклинаю всем святым, сир, отзовите их! Может быть, ещё не поздно! Может быть, нам удастся успокоить народ! Неужели ужас восемьдесят девятого года изгладился из вашей памяти?
От усталости и отчаяния бледного министра била нервная дрожь. Карл силой заставил его подняться и усадил на стул. Налил фужер вина.
– Выпейте залпом. Вот так! И посидите спокойно.
Сев за стол, король принялся что-то быстро писать на собственном именном бланке. Лабурдоннэ отрешённо смотрел на Карла. В эту минуту красивое удлинённое лицо монарха с упрямым подбородком было исполнено решительности, большие глаза прищурены, густая прядь поседевших волос энергично пересекла высокий лоб… Таким и запомнил министр своего короля, которого, – о том знать он не мог, – видел в последний раз.
Закончив писать, Карл тщательно сложил и запечатал бланк.
– Отвезите это Полиньяку, – сказал отрывисто, протягивая графу письмо. – Пусть он стягивает верные части к Сен-Клу.
– Но как же, сир…
– А ваш совет насчёт ордонансов я обдумаю.
«Господи, когда он собирается думать? Времени уже ни на что нет…»
– И ещё…
Карл подошёл вплотную и, понизив голос, произнёс:
– Всё, что вы сказали насчёт бывших адъютантов Наполеона, звучит убедительно. Так это или не так, сейчас разбираться некогда. Но вы мне их головы доставьте. И чтобы не позднее завтрашнего дня. Вам ясно, граф?
– В каком смысле, головы? – глупо переспросил Лабурдоннэ.
– Можно в прямом.
И, словно смягчая жестокую шутку, Карл широко улыбнулся.
«Ещё шутит! Тут бы свои уберечь… Или не шутит?»
Лабурдоннэ склонился в почтительном поклоне и, с трудом передвигая ноги, направился к выходу. Выполнять приказ монарха он вовсе не собирался.
Через пять дней Карл Десятый под давлением оппозиции и народа отрёкся от престола. На этом правление династии французских Бурбонов завершилось. Навсегда.
Лабурдоннэ вместе с другими членами правительства Полиньяка арестовали. Он так никогда и не узнал, что природу восстания, в общем-то, угадал верно. Однако даже проницательный министр не мог представить всей правды…
Глава четвёртая
Непризнанный художник – человек озлобленный…
Мечта заявить о себе на творческой ниве не сбылась. Общество равнодушно к его искусству. Миру не нужны выстраданные им картины, книги, симфонии. Взлёты ума, порывы вдохновения, душевные муки, бессонные ночи – всё, всё брошено на алтарь Минервы[15]. И всё втуне.
Неутолённая жажда признания выжигает душу дотла. А где-то рядом аплодируют чьей-то музыке, зачитываются не твоими книгами, восхищаются чужими полотнами… Сознавать это невыносимо.
Кого винить? Кому мстить?
Роман Прокофьевич Звездилов принялся рисовать лет в пятнадцать. А уже в шестнадцать – погиб. В роли губителей выступили родные мать с отцом, сестра, дворня и ближние соседи, наезжавшие в хлебосольное имение Звездиловых. Все в один голос (кто искренне, кто снисходительно) хвалили работы отрока, рисовавшего взахлёб. Наслушавшись комплиментов, юный Роман твёрдо решил, что он – талант и что искусство – его призвание, о чём и сообщил родителям в самых восторженных выражениях.
Те, впрочем, смотрели на жизнь более трезво. Сына определили на правовой факультет университета, а после учёбы пристроили в крупную нотариальную контору. Годы юридической службы Звездилов потом вспоминал как затянувшийся дурной сон – тоскливый и бессмысленный.
Рисовать приходилось исключительно вечерне-ночной порою. Тем не менее страсть к искусству никуда не делась, напротив, с годами она становилась только сильнее. Горько думалось, что присутствие, посетители и документы крадут время, которое можно было бы посвятить живописи. И так сладко мечталось, что придёт день, когда с утра, напившись кофе, он вместо опостылевшей конторы твёрдым шагом устремится в собственную мастерскую – творить…