Тервюрен встретил нас спокойным предосенним солнцем, матово отраженным листвой вековых лип и лосным глянцем резной дубовой зелени, где всегда как бы чудятся, присутствуют и лавры римских цезарей и античных поэтов. Ухоженное шоссе обступали зеленые стены парка, на словно бы специально выбранной для этого поляне, с левой стороны от шоссе и оказался длинный «Музей Африки», напротив его, у входа в парк, высился колоссальный бетонный слон, на спине которого как-то ненужно и мелко сидели фигурки негров с копьями. Монумент показался мне памятником даже не нынешней, а какой-то еще третичной Африке, когда эти и другие гиганты, ничего не ведая о грядущем, спокойно паслись стадами в лесах и саваннах, лишь презрительно помахивая хоботом в сторону, казалось, ничем не опасных юрких существ рода Хомо, еще не посягавших на эту могучую, безбрежнополную, счастливо текущую под солнцем жизнь.
Сам «Музей Африки» вещал нам о многом. Он ведь был именно музей. Именно АФРИКИ. Той! Уже исчезающей, исчезнувшей и ИСЧЕЗШЕЙ. Господи? Исчезнувшей? Мысль медноклювой горлицей долбила меня в голову, пока мы вошли в прохладные недра музея и миновали пусто-сумрачный вестибюль, где сидела на полу, поджав ноги по-турецки, совсем как живая, девушка-манекен с отрешенно сияющими лазурными глазами. Если б на ее месте сидела действительно ЖИВАЯ девушка, она вряд ли бы так выразила суть музейной идеи.
Всякий музей — памятник. Но этот был памятником не столько эпохи, сколько памятник материку, его дикой жизни, его прекрасному невозобновимому прошлому. Африка былая глядела из его витрин и панорам, глядела богато, восхищая и как бы обогащая и вас своим призрачным исчезнувшим богатством. О, все эти антилопы: большие и малые куду с витыми рогами, ориксы с рогами-стрелами, конгони, импалы, газели, где стройность была доведена до совершенства, и гну, похожие на потомков минотавра, гигантские канны, во взгляде которых, пусть даже стеклянном, мне чудилось величие женщин-матрон… О, разлинованные в немыслимую полоску зебры, идеалисты-жирафы, глядящие на мир со своей тонкошейной высоты глазами в ресницах ночных женщин. О, носороги, чья будто бы каменная скульптурность лишь подчеркивала их прошлое. Все они стояли и смотрели, как живые… Мастерство таксидермистов (чучельщиков) было безупречным. Восхищало — и удручало. Не знаю кто как, но я не восприемлю чучела. Я охотнее смотрю даже на рисунки, на фотографии животных — здесь для меня они более живые, чем общение с бывшими животными, отягченное мыслью, что их уже нет и, самое страшное (не дай-то Бог, а молиться-то надо бы, возможно, человеку?), может не быть совсем. Когда в музее смотришь на череп допотопного носорога, скелет МАМОНТА или даже ДИНОЗАВРА, такого тягостного ощущения нет. Здесь знаешь, что гиганты выжили свой срок, биологически исчерпав родовой предел жизни, они ушли естественно, передав жизнь другим формам. Здесь же ходишь свидетелем стремительной гибели фауны целого материка, фауны древнейшей, разностно изобильной и прекрасной — сколько одних лишь видов копытных! Ходишь, понимая, что повинен в этом только человек — ХОМО НЕРАЗУМНЫЙ, погубивший в своем жадном стремлении к овладению миром едва ли уже не всю планету.