Отсюда следует одно: тираны — такие же сыны Божьи, как и Гарибальди, и неаполитанский «король Бомба»[119], прекраснейшим образом «нашедший себя», — точно такой, как Бог. На самом же деле западная энергия, свергавшая тиранов, порождена европейской верой, провозгласившей: «я — это я; а Ты — это Ты». Та же способность различать, которая видела доброго царя мироздания, видела и скверного короля Неаполя. Те, кто верили в Бога Бомбы, свергли Бомбу. Те, кто верили в Бога Суинберна, тысячу лет живут в Азии и ни разу не свергали тиранов. Индийский святой закрыл глаза и созерцает то, что есть Я, Ты, Мы, Они и Оно. Разумное занятие; но не это — и на практике, и в теории — помогает индусам не спускать глаз с лорда Керзона[120]. Направленное вовне бдение христианства («бодрствуйте и молитесь») выразилось и в истинно западной теологии и в западной политике: обе они держатся на идее трансцендентного, отличного от нас, другого Бога. Самые изощренные веры могут искать Бога в нижних, глубочайших слоях нашего «я». Только мы, христиане, ищем Бога на вершинах гор, словно орла, — и в этой охоте мы убили немало чудовищ.
Вот и выходит, что, если нам дороги демократия и обновляющиеся силы Европы, искать их надо не в новой теологии, а в старой. Если мы жаждем реформ, надо держаться ортодоксии, особенно когда речь идет об имманентности и трансцендентности Бога (об этом немало спорил Р. Дж. Кэмпбелл). Утверждая имманентность Бога, мы сосредоточиваемся на себе и получаем замкнутость, квиетизм, равнодушие к общественной жизни. Избрав трансцендентного Бога, мы получили изумление, любопытство, нравственный и политический выбор, праведный гнев — словом, христианство. Если Бог заключен в человеке, человек заключен в себе. Если Бог выше человека, человек выше себя самого.
Так же обстоит дело и с другими старомодными доктринами, например с учением о Троице. Унитарии (я глубоко уважаю их интеллектуальное достоинство и честь) бывают преобразователями случайно, поскольку недовольство — удел многих малых сект. Но чистый монотеизм не свободен и нисколько не поощряет реформы. Триединый Бог — загадка для разума, но таинственность и жестокость султанов свойственны ему куда меньше, чем одинокому богу Магомета. Одинокий бог не просто король, он восточный царь. Сердцу человека, особенно европейца, гораздо ближе неясные намеки и символы Троицы, образ совета, где равны милость и правосудие; вера в то, что свобода и разнообразие живут и в сокровеннейшем средоточии мира. Европейцы всегда остро чувствовали, что «нехорошо человеку быть одному». Тяга к обществу утверждалась всюду, и восточных отшельников вытеснили западные монахи. Так даже аскетизм стал братским, и немые трапписты[121] нуждались друг в друге. Любя сложность жизни, мы, несомненно, должны предпочесть унитаризму веру в Троицу. Ибо для нас, тринитариев (если можно так выразиться), для нас сам Бог — не одиночка, а общество. Учение о Троице — бездонная тайна, а я не слишком умелый теолог. Достаточно сказать, что эта тройная загадка бодрит, как вино, и греет, как английский очаг; и то, что так смущает разум, удивительно успокаивает сердце. Но из пустыни, из глухого песка и яростного солнца идут жестокие дети одинокого Бога, настоящие унитарии, которые с ятаганом в руке разорили мир, — ибо нехорошо Богу быть одному[122].
Так же обстоит дело и со спасением и гибелью — на этой проблеме надорвались многие славные умы. Надежда есть у каждой души, и вполне может быть, что спасение всех душ неизбежно. Это возможно, но такая мысль отнюдь не способствует активности и прогрессу. Наш творческий, борющийся мир стоит на вере в хрупкость всего, на той мысли, что каждый человек висит над бездной. Слова «все как-нибудь уладится» звучат ясно и внятно, но это отнюдь не трубный глас. Европа должна помнить о возможной гибели, и Европа всегда помнила о ней. Здесь ее высшая вера и одновременно ее популярное чтиво. Буддисты и фаталисты видят в жизни науку или заданную схему, которая ведет к определенному результату. Но для христианина жизнь —