Пятнадцать минут спустя он запарковался перед своей любимой кофейней с парой столиков на тротуаре — кури не хочу. На углу купил пачку сигарет и одноразовую зажигалку, присел за металлический столик с топырящейся картонной ручкой большой чашкой ядовито-черного кофе, прикурил — руки, кстати, пока не тряслись — и, напрягая все силы, попытался выйти из автоматического режима. Надо было включаться обратно в реальность.
Включался он постепенно. Почувствовал, что пиджак слегка давит под мышками. А это был единственный пиджак, под который влезала плечевая кобура. Значит, он успел набрать вес и раздаться в груди. А прикрыв глаза, почувствовал, что кожу головы стягивает в нескольких точках. Это пятнышки крови присохли.
Постепенно-постепенно. Вот картонная ручка на его стакане — большом, на двадцать одну унцию: картон необработанный, надписи на нем отпечатаны биоразлагающейся краской — кофейня гордо декларировала этим свою независимость, нетаковость, настоящесть. А всего-то черный отпечаток на пятнистой неровной поверхности… В полированной металлической столешнице слепяще отражалось солнце — долго не посидишь, в особенности с ноутбуком, так что за столиками, выставленными на тротуар, особо не задерживались. Сигаретный дым пах деревом и маслами. Вдыхаешь его, в груди приятно теплеет, долго выдыхаешь через ноздри. На языке остается химическое послевкусие — на автомате тянешься за кофе, сладким, густым, он омывает язык, и голова разом перестает кружиться — а она закружилась, шутка ли, девять месяцев не курил. И не курит, заметил про себя Тэллоу. Нет, он не начал снова курить. Это лекарство. Вот он докурит — и выкинет. И пачку, и зажигалку.
Он постепенно возвращался в мир. Из открытой двери кофейни доносилась музыка: бруклинский чиллвейв, пару лет назад вышел этот альбом — нервозные ребятки из Парк-Слоуп[1]
мечтали о калифорнийских пляжах. Сидели за столиком у окна две девицы с ирокезами, обе в кенгурушках без рукавов, у обеих руки татуированы от плеча, у обеих еще полно места до запястья — не докололи рисунок. У которой татушка не доделана сильнее — рисунок получше. Денег меньше, зато вкуса больше.А за девицами тарахтел водруженный на стол рядом с прилавком принтер, методично выплевывая в поддон чей-то реферат, или фотографию, или распечатку из соцсетей.
Постепенно. Мимо с ревом прополз автобус, красные буквы бегущей строки на боку жадно слизывали набегающие черные мертвые пиксели. Еще на нем пестрела реклама какой-то нарисованной на компьютере штуки с лицом, точнее аж с тремя лицами Арнольда Шварценеггера, двадцатилетнего и уже за тридцать. За автобусом подпрыгивала от нетерпения сверкающая новая машина, гордо демонстрировавшая плавники из пятидесятых годов — откуда такие?.. За рулем ярко-красного, непримиримо спортивного авто восседал мужчина под пятьдесят в рубашке в яркую полоску с аккуратно — дабы все видели густую седую шерсть на руках — закатанными рукавами.
Постепенно. Джим Розато мертв. И никак не избавиться от медного, пощипывающего язык привкуса во рту, словно вдохнул микрочастицы крови Джима в тот самый момент, когда выстрел из обреза снес напарнику полголовы. Тэллоу поначалу заблокировал мысли об этом, а теперь убрал защиту — и перед глазами раз за разом в высоком разрешении проигрывалась сцена смерти Джима.
Тэллоу подавился дымом.
— Я так и знала, что найду тебя здесь. Можно присесть?
Глаза мгновенно сфокусировались. У столика стояла лейтенант. С кружкой кофе в руке. Интересно, сколько он так сидел, а перед глазами крутился ролик со смертью Джима? Сидел и ничего вокруг не замечал.
— Можно, — кивнул он.
Интересная у нее была манера садиться и вставать: голова и плечи остаются неподвижными, а остальное тело аккуратно так, медленными точными движениями, складывается, прямо как бумага в фальцевальной машине. Во всяком случае, ткань безупречного черного костюма морщила ровно там, где надо. Лейтенант выставила вперед ноги в чуть расклешенных брюках. Отец ее был портным, и лейтенант получала сшитые по мерке сногсшибательные костюмы по себестоимости. Тэллоу давно усвоил: увидел на начальстве новый костюм — держись подальше. По семейной традиции, одаривание одеждами всегда сопровождалось нудными ламентациями: мол, как же так, дочка в «свиньи» подалась, да еще и выслужилась…
А теперь лейтенант сидела и смотрела на Тэллоу — взгляд острый, холодный. Эдакое «умное стекло», сканирующее тебя с механической точностью.
— Я уже сообщила жене Джима, — сказала она, поддевая безупречно отполированным ноготком пластиковую крышку стакана с кофе.
— Я, когда рассказывал, кое-что… опустил, — проговорил Тэллоу. — Его колено подвело. Когда он прицеливался. Все из-за бега этого. И я подумал: зачем ей это знать.
— Будешь писать отчет — тоже можешь опустить, — ответила она и попыталась улыбнуться.
Сильная она женщина, крепкая. Лицо красивое, с резкими чертами. Волосы черные как смоль, стрижка короткая, практичная. А вот когда она улыбалась, из-под маски суровости словно девчонка высовывалась.