Когда же я повернул за угол, то увидел его у моей кузницы, хотя и не сразу узнал. Он стоял ко мне спиной и, размахивая руками, казалось, обращался с речью к толпе, хотя поблизости не было не только ни одной человеческой души, но даже ни одной кошки или собаки. Лишь перейдя через дорогу, я узнал его по жестким, как щетина, усам и застывшему, стекловидному глазу. Помнится, я сразу замедлил шаг и в то же время старался ступать как можно бесшумнее, пока совсем не остановился, сам не заметив этого (мне кажется, что в эту минуту я думал только о бабочке), а потом хорошенько осмотрелся, поглядел себе под ноги и закинул голову. Солнце было удивительно весенним, по дороге от одного тротуара к другому протянулись, словно два ряда гвоздей, две ровные, параллельные полосы ореховой скорлупы. Старый велосипед стоял у каменной ограды — потрескавшийся, низко, почти вровень с землей, не было на нем ни тормоза, ни седла, ни крыльев. Помнится, что, увидев, как этот человек размахивает руками, словно держит речь, я решил убежать (я даже попытался бежать, но ноги мои стали поразительно тяжелыми, не-гнущимися), ведь я знал еще прежде, чем остановился, что человек этот ни к кому не обращался, что он даже не говорил, только трещали, как сухое дерево, его иссохшие руки и ноги.
Тут я увидел его глаз, и, по-моему, человек тоже меня увидел. Еще несколько секунд он размахивал руками, потом постепенно застыл на месте, как коченеющий труп. Он не обернулся. Он знал, что я неподвижно, как и он, стою рядом, у него за спиной и внимательно смотрю на него. Я не убежал. Я оторвал от земли сперва одну ногу, потом другую, поставил одну впереди другой и направился к дверям моей кузницы.
Я вставил в замочную скважину мой тяжелый ключ, который похож на английский (размером, цветом и весом), повернул его дважды левой рукой справа налево, ибо замок был врезан неправильно, но и тогда я не обернулся и не услышал его шагов, хотя и знал, что он находится позади меня, как моя тень. Едва я приоткрыл дверь, скрипнувшую на своих ржавых петлях, как он вошел вместе со мной, вместе, а не до или после меня.
Молча, даже не взглянув друг на друга, мы спустились тем же тяжелым шагом по трем ступенькам, ведшим в кузницу. Когда я надел фартук, он тоже надел фартук, но другой, воображаемый, и сделал это точно так же, как я. А потом было так: я взял резиновое ведро за джутовую ручку и опрокинул в топку его содержимое — четыре фунта древесного угля. Я уложил уголь высокой пирамидой и проделал в ней сбоку дыру, в которую сунул тряпку, пропитанную бычьим жиром. Откинув голову, я любовался, не шелохнувшись, своим творением; потом чиркнул спичкой, осторожно поднес ее к тряпке и, прежде чем взяться за мехи, подождал, пока раскалятся докрасна несколько угольков. Я ухватился не за кольцо, а за цепь под самым потолком и стал с силой раздувать огонь. И все это время — делал ли я что-нибудь или просто стоял — я твердил себе, что он — моя тень и подражает мне, как и моя тень. И еще я думал о гневе, ибо по мере того как я набирался терпения и отодвигал минуту, когда мне придется обернуться, я все больше превозмогал гнев. Уголь покраснел, заискрился, потом побелел; опустив цепь, я поспешно оглянулся.
Он сидел верхом на моем железном стуле в дальнем углу кузницы, в руках держал зажженную свечу. Пламя было на уровне его глаза, и он пристально смотрел на меня. Я обернулся, и он мне сказал (я с беспощадной ясностью помню, что его единственный глаз пылал ярче, чем свеча, и что приводная цепь горна все еще болталась и равномерно била о стену; я бессознательно протянул руку и остановил ее, но в ту минуту, когда он открыл рот и заговорил, на улице раздался грохот железа, и на меня сразу нашло озарение — упал тот самый велосипед):
— Взрыв, — сказал он. — Что такое взрыв? Скажет ли вам кто-нибудь, что это такое? Бушующее пламя? Прозрение? У меня даже нет чувства удовлетворения от того, что я был бакалейщиком, или радостного чувства при мысли, что я шарлатан. Я даже не Моисей, или Мойше, как звали его древние евреи. Древних евреев больше нет, и я могу быть только Муссой.