Закончили мы, «шпана военного образца», как нас звали взрослые в деревне, семь классов и подались кто куда. Ребята, у кого родители были побогаче, поехали в райцентр заканчивать десятилетку (в нашей деревне только семилетка была), а такие, как я, безотцовщина, подались в ремеслухи. Тогда мода была, куда б не идти учиться, лишь бы в деревне не оставаться.
Колька в числе немногих никуда не поехал. А уж ему-то, первому ученику нашей школы, прямая дорога в ученье была. Отец не пустил. Когда пришла к Гаврилову наша старенькая учительница — классный руководитель с просьбой отпустить Кольку учиться в город, он прямо ответил:
— Читать, писать он умеет, а большего для человека и не нужно. Поучился и будет, пусть теперь меня кормит.
Колька пошел работать на колхозную свиноферму. Вряд ли он стал бы ученым, если бы не быстрая смерть его отца. Мать-то потом из кожи лезла, чтобы Колька учился.
Все произошло так. Года за два до окончания нами семилетки километрах в пяти от нашей деревни была создана картофелеводческая опытная станция. Мы еще в шестом классе учились, так нас водили туда на экскурсию.
Какие только слухи не распускал Гаврилов про эту станцию. Небылицам его люди плохо верили. Но вот одна выдумка Гаврилова сильно насторожила мужиков. Рассказывал он, будто на станции выращивают такой картофель, из которого нельзя будет гнать самогон.
— Правда, — утверждал он, — такая картошка храниться будет лет десять и не испортится.
— А на хрена ее столько лет хранить-то? — спрашивали мужики.
— Ну как же! Чтобы пьянство повсеместно ликвидировать. Десять лет самогонки не попробуешь, так и вкус забудешь.
Спьяну кое-кто из мужиков грозился спалить ненавистную станцию. Правда, отрезвев, пугались своей дурной прыти.
В последнее время пил Гаврилов сильно. Два раза он чуть не сгорел, жена успевала отпаивать его молоком.
Летом (я тогда проучился год в фэзэо, приехал в деревню и завораживал девчат красивой формой) произошла эта трагическая история. Ночью, захватив с собой бутыль первача, Гаврилов ушкандыбал на опытную станцию. Как он эти пять километров прошел, одному богу известно. Сломал замок, перебил на станции все приборы, на опытных участках порвал бумажные и марлевые колпачки, что будто огромные бабочки висели на картофельной ботве.
Утром нашли Гаврилова на опытном участке средь вытоптанной картофельной ботвы, грязного, рядом с пустой четвертью, уж захолонувшего.
Я видел, как плакали женщины — ученые-селекционеры. Работа, на которую ушли годы, была загублена.
Загадочна человеческая судьба, человеческая душа. Жизни, как блага, как великой чести человек удостаивается один раз, а понять-то мы ее порой не можем…
Мне было всего два месяца, когда отец ушел на фронт и больше не вернулся. Я помню его по старым, маленьким пожелтевшим фотографиям. Воспитывался я без отца и потому не могу понять и даже представить, какие чувства питал мой товарищ Колька к своему отцу. Любил он его, ненавидел, боялся или жалел? Мне думается, что он его все-таки понимал. Может, не тогда, в детстве, когда был сильно бит им, а позже, уже повзрослев. Недаром, окончив десять классов, Колька пошел учиться в институт не на химический факультет, а на биологический, и не случайно, став ученым, он занимается решением проблемы охраны окружающей среды. Впрочем, это только мои догадки.
Почему сейчас, когда передо мной лежит газета с очерком о товарище, я вспоминаю не о нем, а о его отце? На этот вопрос нетрудно ответить.
Я встаю из-за стола и подхожу ближе к окну. На востоке, у горизонта, вспух огромный, густо-красный пузырь зари. Солнце не взошло, да и не взойдет. Сейчас в Заполярье полдень, через час заря потухнет, придет долгая ночь, и на улицах загорится фонари. Пока три цвета господствуют в этом мире: белый — цвет снега, алый — цвет зари, голубой — цвет неба.
На улице минус пятьдесят, к тому же довольно сильный ветер. В такую стынь страшно выйти из дома. Но жизнь нашего маленького северного городка идет своим чередом. Редкие прохожие в толстых шубах, в меховых шапках, укрыв лицо шарфами и платками, снуют между домами. По улице движутся машины, и белая струя выхлопных газов, как за реактивным самолетом, тянется за ними.
Со стороны аэропорта слышится то нарастающий, переходящий в отчаянный рев, то затухающий, переходящий на тонкий свист, гул турбин. С «материка» везут самолетами на Чукотку горючее, приборы, почту, людей.
С утра растут в аэропорту горы бочек, всевозможных ящиков, мешков, к вечеру они тают — санно-тракторные поезда развозят скопившийся груз на прииски, в оленеводческие совхозы. Маленькое помещение порта то пустеет, то наполняется людьми. Приток грузов и людей регулируется капризной чукотской погодой. Но и в пургу, и в лютый мороз жизнь здесь не замирает. Идет великое освоение Крайнего Севера.
Технику я люблю и не потому, что работал несколько лет механиком на ремзаводе, она меня кормила. Нет! В технике мощь, особая, доступная только ей красота, а это всегда любит человек.