А между тем Русановы, по сути своей люди совсем не деревенские, уже тяготились жизнью в Доримедонтове. Саша, с выражением непреходящей тоски в глазах, которое появилось в том же феврале (Русановы думали, случившееся с братом и невозможность поехать к мужу, до сих пор лежавшему в госпитале в Петрограде, оказали на нее такое воздействие, но были правы лишь отчасти), моталась между городом и селом, благо движение пригородных поездов восстановилось. Она не прекращала работу в госпитале, уверяла всех, что некому передать свои дежурства… на самом же деле все еще жила безумными своими надеждами, хотя и понимала их безумие. Константин Анатольевич вел несколько серьезных дел в суде – как странно, что именно во время неуклонно наступавшего беззакония столь много людей стало искать помощи у закона! – приезжал в Доримедонтово все реже и реже. А у Олимпиады Николаевны, выросшей в Доримедонтове и часть жизни в нем прожившей, бывшей, так сказать, плотью от плоти его, вдруг на склоне дней обнаружилась крапивница от самого духа старого дома, источенного древоточцем. Вся в слезах, с красным, распухшим носом, она, приехав в очередной раз сюда, терпела от силы дня три, пугая остальных обитателей дома резкими и внезапными, словно крики козодоя, чиханьями, а потом возвращалась в Энск.
– Ну ладно, за тобой присмотрит Настена, – говорили, уезжая, Русановы Шурке, наслушавшись рассудительных речей бывшей старостихи и насмотревшись, как она ведет хозяйство в доме (она стала теперь чем-то вроде экономки, но грязной работой не занималась, ни-ни, звала при необходимости деревенских баб, которых умела держать в ежовых рукавицах). – С Настеной ты не пропадешь, за ней ты как за каменной стеной! – твердили они в один голос, даже не подозревая, что испытывает Шурка от одного вида этой высокой, статной, спокойной молодой женщины.
– Сашка, не уезжай! – малодушно шепнул он сестре, когда в воскресенье вечером та и отец собирали свои вещи для возвращения в город. – Или можно, я уже с вами поеду?
Сашка посмотрела на него дикими глазами:
– Куда тебе в город?! Сиди уж! Полезешь опять куда-нибудь… Чудом спасся, так сиди!
– Не век же мне здесь жить! – бурчал Шурка.
Ехать в город было, конечно, страшно. Чудилось, за каждым углом подстерегает его синеглазый и смертельно опасный товарищ Виктор, Мурзик. Выходило, каким-то чудом Шурку всегда спасала от него гулящая девка Милка-Любка – спасала из давней симпатии к его сестре, Саше, которой когда-то рассказывала, как приворожить жениха. Сестра кое-что поведала Шурке об этой древней и смешной, но столь печально закончившейся истории. Только ведь Милка-Любка не нанималась в охранники Александра Русанова, а Мурзик, такое впечатление, непременно хотел с ним разделаться. Страх держал Шурку в Доримедонтове… однако теперь страх же и выталкивал его отсюда в город.
Энск большой. Там есть где отсидеться. Там проще спрятаться от Мурзика, чем в Доримедонтове – от Настены, которая, чудилось Шурке, кружила над его душой и плотью, словно черная вороница с жадно раскрытым клювом. И он мог бы об заклад побиться, что души его она не столь уж жаждет – именно плоти, плоти его, несозрелой, юношеской, алкала она, вожделела, словно некая библейская блудница, искушающая праведника.
Шурка диву давался, как никто из родных ничего не замечает, не чует. Однажды, еще давно, во время своих репортерских блужданий среди народа, он сделался свидетелем ссоры двух баб: одна ревниво винила другую, что та пристает к ее мужу, и визжала истерически:
– Ишь, прилипла, чуть в мотню ему не вскочит!
Так вот теперь Шурка чувствовал: Настена ежеминутно, ежесекундно готова, грубо говоря, именно что вскочить ему в мотню и жадно попользоваться всем тем, что могла там обнаружить.
Шурка боялся ее!
Ему всегда нравились маленькие дамы и барышни (как говорят французы, subtil, minuscule) – изящные блондиночки вроде Клары Черкизовой или пикантные брюнеточки вроде приснопамятной Станиславы Станиславовны. Однако Клара была любовницей отца, ну а со Станиславой Станиславовной дела обстояли вообще клинически. К тому же после той переделки, в которую Шурка угодил на Острожном дворе, плотские томления как-то отступили на второй, а то и на третий план. Но рядом с Настеной… даже не рядом, а при одном взгляде, украдкой на нее брошенном, даже при звуке ее голоса, раздавшегося вдали, Шурка ощущал свое проснувшееся естество, и ему стоило огромных трудов обуздывать вожделение, которое он считал постыдным и неуместным.
Да она старше его! Старше чуть не на десять лет! Она выше его ростом! Выше на полпяди, не меньше, шире в плечах! Налитая, тугая – не ущипнешь! Большеглазая, с решительно сжатыми губами… У Настены были крупные ладони с длинными пальцами, сильные ноги, сильная высокая шея и так отважно развернутые плечи, словно молодая женщина непрестанно бросала кому-то вызов. И при этом она была нежная, словно трехдневный цыпленок, а нежнее этого существа трудно что-то вообразить.