Утром матросы надевали поверх робы просторные штаны и куртки из желтой клеенки и выходили на скользкую жирную палубу. На палубе пластами лежала хоровина -- тюленьи шкуры с салом. Начальник жирцеха спускался к себе в отсек и включал перегонную установку, а матросы молча докуривали папироски и, не глядя друг на друга, расходились по местам. На носу тарахтела мездрилка, к ней подтаскивали шкуры лебедкой. Матрос-мездрильщик брал тяжелую грязную шкуру с двухдюймовым слоем желтого вонючего сала и бросал ее в широкую пасть машины, между вертящимися валами. Он нажимал ногой на педаль, валы смыкались, вгрызаясь в сало, горячий жир дымил и пенился, сбегая по желобу в танки; мездрильщик ворочал шкуру, а потом вытаскивал ее -- легкую и тянущуюся, как резина, с рубчатым следом машины на внутренней стороне -- и бросал подсобнику. Подсобник клал шкуру на навою -- наклонный деревянный стол -- и отжимал мездрильным ножом. Шкуры потом мыли, солили и укладывали в бочки. Визжала дрель, пробивая отдушины в обручах, бочки пломбировали, к ним прикладывали трафареты, а на трафаретах были названия норвежских и японских фирм.
Ночью матросы снимали с себя душно пахнущие костюмы, вытряхивали желтую соль из сапог и валились на койки как убитые. Но вот наступала суббота, матросы садились в бот, и ехали на берег, и медленно поднимались по голой раскисшей дороге к бане.
Баня была невысокая, срубленная из тонких бревен. Она была черной внутри от дыма, у набухшего лоснящегося потолка блестел фонарь, бросал слабый свет по обе стороны дощатой перегородки, разделявшей мужскую и женскую половины.
Матросы развешивали на крюках одежду и гремели тазами, зачерпывая в чугунном чане кипяток, тесно сбивались на лавке, прилипая ягодицами к ее сухой и горячей поверхности, перебрасывались негромкими фразами, а за перегородкой молча раздевались работницы вечерней смены, но ни матросы, ни работницы еще как бы не осознавали взаимного присутствия: им надо было забыть этот проклятый дождь, жир, мусор, мокрую одежду... Люди томились в ожидании пьянящей радости, и она медленно возникала под шумные вздохи пара и шипенье камней, под гул льющейся воды; спины разгибались, крепли голоса, работницы кричали: "Поддай пару, мужики!" -- и исступленно хлестали себя ольховыми вениками, оставлявшими на теле мелкие зерна, и бросали мокрые веники матросам в узкую щель под потолком, матросы хлестали себя, и веники летели обратно; пол ходил ходуном, тряслась перегородка, звенел фонарь от крика, в воздухе был запах здоровых свежих тел, смешивались дыхания, сливались голоса, матросы и работницы становились на скамейки по обе стороны перегородки, вели разговоры.
Все это походило на странную и смешную игру: матросы и работницы не видели друг друга, и после бани они некоторое время стояли на освещенной улице, и каждый из них решал про себя хитрый вопрос: кто из них он? Кто она? -- и расходились, не сказав друг другу больше ни слова. А в следующую субботу все повторялось сначала.
-- Любка, -- говорил маленький Колька Помогаев работнице и, чтоб дотянуться до нее, становился на цыпочки, -- опять мусором занималась?
-- Теперь на разгрузке буду работать, -- отвечала она грудным голосом. -- А у тебя все жир?
-- Жир, -- говорил Колька, вздыхая, -- жир, мать его в доски.
-- Большие рубли выгоняешь?
-- Рубли, рубли...
-- Много еще осталось?
-- На неделю от силы, а там на промысел пойдем, на Шантарские острова.
-- А что, -- спрашивала она, -- видно, есть у тебя какая девка во Владивостоке?
-- Не везет мне с вами! -- признавался Колька. -- Подхода не имею.
-- Не понимают твои знакомые ничего в мужиках, -- отвечала она. -- Тебе ж, как мужику, цены нет...
-- Откуда ты знаешь? -- дивился он. -- Прямо хоть стой, хоть падай!
-- Я-то? -- смеялась Любка. -- Научилась, слава богу...
-- Я вообще отчаянный, -- соглашался он. -- Я всякую глупость могу сделать.
-- Ну, иди сюда, -- говорила она и касалась его лица шершавой распаренной ладонью, а он дотягивался до ее мокрых плеч. Любка не отстранялась, только плотнее придвигалась к перегородке. -- Не боишься меня?
-- Ну, что ты!
-- Так мужика хочу, -- признавалась она, -- прямо места себе не нахожу... А все они не по мне, пресные какие-то... Вот бы такого, как ты, полюбить!
-- Во говорит! -- смеялся Колька.-- А не врешь? -- Ему прямо удивительно было слышать такое.
-- А с чего мне врать? С чего?
И верно, врать было нечего: ведь это была такая игра... Она рассказала, что приехала сюда из Краснодара, что ей хочется найти человека незанятого, смирного и чистоплотного, рожать хочется и никуда не ездить, а тут еще этот дождь и мусор, быстрее б работа пошла настоящая, не то авансы не отработаешь, честное слово... А Колька ей о своем: как все лето во льдах зверя стреляли, как он хочет на берегу устроиться, море ему надоело, но никак не может бросить его. В городе у него квартира, но туда только к зиме попадает, а этот жир он просто ненавидит -- не морская это работа, да и место тут гнилое, неподходящее, и выпить некогда...
-- Квартира у тебя хорошая? -- спрашивала она.