Время позднего Средневековья — один из тех завершающих периодов, когда культурная жизнь высших слоев общества почти целиком сводится к светским забавам. Действительность полна страстей, трудна и жестока; ее возводят до прекрасной мечты о рыцарском идеале, и жизнь строится как игра. В игру вступают под личиною Ланселота; это грандиозный самообман, но его вопиющее неправдоподобие сглаживается тем, что и прoблеск насмешки позволяет избавиться от собственной лжи. Во всей рыцарской культуре XV столетия царит неустойчивое равновесие между легкой насмешкой и сентиментальной серьезностью. Рыцарские понятия чести. Верности и благородной любви воспринимаются абсолютно серьезно, однако время от времени напряженные складки на лбу расправляются от внезапного смеха. Ну и конечно, именно в Италии все это впервые обращается в сознательную пародию: Morgante Пульчи и Orlando innamorato Боярдо. Однако рыцарски-романтическое чувство вновь побеждает: у Ариосто неприкрытая насмешка сменяется необычно возвышенным тоном, превышающим шутку или серьезность, и рыцарская фантазия находит здесь свое классическое выражение[5*].
Так можно ли сомневаться в серьезном отношении к рыцарскому идеалу во французском обществе на рубеже XV столетия? В благородном маршале Бусико. Образце рыцаря, типичном для литературы, романтическая основа рыцарского жизненного идеала все еще так сильна, как только возможно. Любовь, говорит он. есть то. что более всего взращивает в юных сердцах влечение к благородному рыцарскому боевому задору. Оказывая знаки внимания своей даме, он делает это в старинной придворной манере: "toutes servoit, toutes honnoroit pour l'amour d'une. Son parler estoit gracieux, courtois et craintif devant sa dame"[2] ["всем служил он, всех почитал из любви к одной. Речь его, обращенная к его даме, была изящной, любезной и скромной"].
Нам представляется почти необъяснимым контраст между литературной манерой поведения такого человека, как Бусико, и горькой правдой, сопутствовавшей ему на его жизненном поприще. Он был деятельной и долгое время одной из ведущих фигур в острейших политических событиях своего времени. В 1388 г. он отправляется в свое первое политическое путешествие на Восток. В поездке он коротает время, сочиняя с несколькими сподвижниками: Филиппом д'Артуа, его сенешалем и неким Кресеком — поэму в защиту верной, благородной любви, каковую и подобает питать истинному рыцарю, — Le livre des Cent ballades[3] [Книгу Ста баллад]. Все это прекрасно, не так ли? Однако семью годами позже, после того как он, будучи воспитателем юного графа Неверского (позднее Иоанна Бесстрашного), принял участие в безрассудной рыцарской авантюре — военном походе против султана Баязида — и пережил ужасную катастрофу под Никополисом, где трое его прежних собратьев по поэзии расстались с жизнью, а взятых в плен благороднейших молодых людей Франции закалывали на его глазах, — после всего этого не следовало ли предположить, что суровый воин охладеет к рыцарской мечте и придворным забавам? Все это должно было бы наконец его отучить, как нам кажется, видеть мир в розовом свете. Однако он и далее остается верен культу старомодной рыцарственности — об этом говорит учреждение им ордена "de l'escu verd a la dame blanche", в защиту притесняемых женщин, — свидетельство приятного времяпрепровождения в атмосфере литературной борьбы между идеалами строгости и фривольности, — борьбы, в которую были вовлечены французские придворные круги с начала XV столетия.
Одеяние, в котором предстает благородная любовь в литературе и обществе, нередко кажется нам непереносимо безвкусным и просто-напросто смехотворным. Но такой жребий уготован всякой романтической форме, износившейся и как орудие страсти уже более непригодной. В многочисленных литературных произведениях, в манерных стихах, в искусно обставленных турнирах страсть уже отзвучала; она еще слышится лишь в голосах весьма немногих настоящих поэтов. Истинное же значение всего этого, пусть малоценного в качестве литературы и произведений искусства, всего того, что украшало жизнь и давало выражение чувствам, можно постигнуть лишь при одном условии: если вдохнуть во все это снова былую страсть. Помогут ли нам при чтении любовных стихов или описаний турниров всевозможные сведения и точное знание исторических деталей, если на все это уже не взирают светлые и темные очи, сиявшие из-под изогнутых летящею чайкой бровей и тонкого чела, которые вот уже столетия, как стали прахом, и которые некогда значили намного больше, чем любая литература, громоздящаяся кучами ненужного хлама?
В наше время лишь случайное озарение может прояснить смысл культурных форм, передававших некогда дыхание неподдельной страсти. В стихотворении Le V?u du Heron [Обет цапли] Жан де Бомон, побуждаемый дать рыцарский воинский обет, произносит: