Подняв голову, она внимательно посмотрела на Лизу, протягивающую ей в руки несколько больших кленовых листьев, ласкающих глаз классической спелой сентябрьской желтизною. Да, действительно красиво. Только кокетливые припевки тут при чем? Скосив глаза в сторону, сразу поняла, кто и как тут при чем. Представитель аудитории и объект для кокетства действительно в поле зрения появился, пока она сидела расслабившись и закрыв глаза. На соседней скамейке сидел довольно симпатичный мальчишка лет восьми, в курточке и синей бейсболке, с ранцем за плечами, говорил что-то торопливо мужчине, сидящему рядом и улыбающемуся в ответ отсутствующей улыбкой. Довольно громко говорил, между прочим. Вполне достаточно, чтобы Лиза слышала. А ведь и впрямь – слушает! Губки поджала, голову назад отвела, вот такие мы, гордые нимфеточки…
Господи боже мой, как она на мать похожа! Катька так же вот губы поджимала, когда кокетничала. А кокетничала она всегда с удовольствием, легко и талантливо. «По ветру», как говаривала бабушка Дарья Васильевна. У иных женщин кокетство «по ветру», то есть в особую цель не направленное, вообще составляет суть их поведения. Порой и не понимают, о чем им толкуют окружающие, обвиняя в излишней жеманности. Вот едут они, бывало, с Катькой в автобусе, и заходят на остановке молодые симпатичные ребята – Катьку и не узнать! Что-то неуловимо меняется в лице, в осанке, глаза блестят, в голосе милая и мягкая картавость появляется, и даже рыжина кудрей по-новому светится, будто более празднично. И Лизка, выходит, такая же. С лету, с ветру перестраивается. Яблоко от яблони, в общем. Даже мальчишкин папа, похоже, подметил, как его сынок успел вкусить от этого яблочка. Потому и покривил губы в легкой улыбке, едва заметной. Олег тоже умел вот так улыбаться – чуть дрогнет губами, и все веселые эмоции уже на лице. И глаза легкомысленной добротой переливаются, и весь он был очень добрый и не от мира сего. Застрял в параллельности – и не на земле, и не на небе. И святым не назовешь, и за спиной, которая должна быть каменной стеной, не спрячешься. Она даже сердиться на него толком не научилась. Как на него сердиться, если природа именно таким его и задумала – добрым, легким, обаятельно бесхребетным. Хотите – берите, хотите – нет. Какой есть. Остальное сами дорисовать можете. Вот она и дорисовалась до такой степени, что влюбилась без памяти и из порядочной семьи его увела… А ведь не хотела поначалу! И мысли такой не было! Какая из нее стерва-разлучница, смешно и думать даже. Но что случилось, то случилось. Может, и впрямь получился бы из всего этого настоящий рисунок, если б не Лиза…
Нет, она нисколько на него не обиделась, вовсе нет. Он действительно не из тех мужчин, которые сильно благородные. Принять на душу вот так, за здорово живешь, чужого ребенка не каждый может. Она не обиделась. Это сердце обиделось. Глупое любящее сердце. Никаких объяснений оно не приняло, оно само по себе болит и болит обиженной памятью, стоит лишь ей вспомнить…
Она тогда даже звонить ему не стала и выяснять отношений не стала. Чего звонить, и так все ясно. Зашли с Лизкой в ту съемную квартиру, увидели пуговицы, по ковру рассыпанные, молча опустились на корточки, собрали их вместе. Лизка даже вопросов ей про «дядю Олега» не задала, будто поняла все сама, без вопросов. А утром с работы позвонили – просили трудовую книжку забрать. Так и живет теперь – безработная. Бегает по кругу с Лизкиными документами, пытается на себя опеку оформить. Хлопотное это дело, как оказалось. Хорошо хоть, бабушка Катерина Васильевна их у себя с Лизой приютила, кормит и поит на свою жалкую пенсию. Теперь вот она еще и беременность ей в подарок преподнесет…
Настя вздохнула, закопошилась в сумке, пытаясь отыскать в ней тонко верещащий мобильник. Бабушка звонит, наверное. Потеряла их с Лизой. Она ж ее не предупредила о своем визите в женскую консультацию. О! А однако, звонит-то вовсе не бабушка! Мама звонит… И чего ее обнесло вдруг? Молчала, молчала, гнобила сердечной обидой, что не приняла послушная дочь ее советов насчет Лизы, а тут нате – сама звонит! Неужели договорилась, наконец, со своей материнской гордыней?
– Да, мам. Слушаю.
– Ты где, Насть?
– Я? Я на бульваре сижу… Скоро домой уже пойдем. К бабушке.
– Насть, ты у врача была? Чего молчишь? Говори, подтвердилось или нет?
– Что подтвердилось?
– Да ладно, не прикидывайся дурочкой! Сама знаешь что!
– А как ты догадалась?…
– Я, Насть, между прочим, мать тебе. Хоть ты таковой меня и не считаешь. И я вижу своего ребенка насквозь. Вижу, какой в последнее время ребенок ходит бледно-зеленый, измученный рвотными спазмами и с тоской в глазах. Ну? Говори, наконец! Ведь подтвердилось? Я же беспокоюсь, дочь!
Голос в трубке звучал так, будто шел сквозь железные промерзшие трубы. И даже слово «беспокоюсь» бухнуло, как свалившаяся с крыши глыба старого снега. Настя молчала, сопела в трубку, пытаясь как-то переварить материнскую ледяную заботу. Будь она неладна, эта забота. Лучше бы ее совсем не было.