—- Собирал тех, у кого судьба по разным причинам сложилась незадачливо. И внушал им, что, мол, поддержки от общества, от людей ждать нечего, и поэтому надеяться надо только на божью милость.
— А зачем это ему?
— Затем, чтобы подвести человека к более страшной мысли: всякое общество, мол,— заметьте, Анюта, всякое! — построено на подлости, расчете и корысти. Это, дескать, в природе любого общества. Твердил, что только в молитвах спасение. А когда кто-нибудь заболевал, не разрешал обращаться к врачу: незачем, на все воля божья. Болезнь — тоже божья благодать. Бог испытание человеку дает.
— И находились дурни, слушались? — перебил Шершавый.
— К сожалению.
— Ну, а куда же вы-то все, вы куда глядели?
— Так ведь узнали случайно: одна девушка, каменьщица, до того извела себя голодовками, что еле спасли. Увезли в город, в областную больницу. Ну, там она все и рассказала.
Шершавый глядит оторопело. Я знаю, ему хочется спросить: «А почему я обо всем этом тогда не слыхал?» Но он молчит, и я понимаю, молчит при Анюте. Я мог бы ему напомнить, что вся эта история обнаружилась еще в начале лета, до его приезда на строительство. Но это я ему потом расскажу. Говорю, обращаясь главным образом к Анюте:
— Ну, а когда общественность поприжала Маркела, он быстренько распустил секту. Для видимости, конечно. И сколотил себе бригаду из приезжих, кто ему приглянулся. Вот так.
— Этакая мразь! — зло рубит Серега, спохватывается, виновато глядит на Анюту.
Та говорила спокойно:
— Вы ничего нового мне не сказали, Алексей Кирьянович. Он и нам внушал то же самое. В строгости к себе и в голоде, говорил, единственное очищение.
— И ты голодала? — кричит Серега так, что в дверь испуганно заглядывает дежурная сестра. — Фашист он после этого, вот кто!
Доктор тотчас возникает па пороге. Лицо ее вежливо-непроницаемо.
— По-моему, Анюта, вы уже устали,— негромко и мягко говорит Галина Сергеевна, и девушка поднимается, кивает нам:
— Я пойду. Спасибо, что навестили.
— Передачу, передачу забери,— напоминает Серега.— Доктор, скажите ей, пусть заберет. Мы же старались...
— Хорошо. Няня отнесет это в палату.
— Мы теперь будем часто приходить,— говорит Серега вдогонку девушке.— Ты, главное дело, не унывай. Держи хвост пистолетом.
Доктор осторожненько, одними краешками губ вежливо улыбается.
Домой мы возвращаемся в темноте. Нога у меня еще больше разболелась, я поминутно спотыкаюсь, но Серега, увлеченный собственным витийством, не замечает этого.
— А вы молодец, Алексей Кирьянович,— размахивая руками, говорит он.
— Спасибо, польщен. В чем же это я молодец?
— Так ведь она этого Маркела теперь близко не подпустит. Нет, он-то каков!
Эх, Серега, Серега, если бы все было так просто: поговорил с человеком — и достаточно, он уже все осознал и переменился. Этой хрупкой девчушке еще долго предстоит бороться за себя и верить себе и извериваться. И Маркел не сразу оставит ее в покое.
Много всяческого еще впереди.
А пока что впереди оранжевый теплый квадрат: окно нашего барака, Серега облегченно произносит:
— Вот мы и дома.
— Салют Шекспиру!
Родненькие мои, гляжу — глазам не верю. Откуда ты, прелестное дитя? Инструктор облисполкома, тот самый, долговязый и белобрысый, что провожал меня, собственной персоной возвышается в дверях. На нем ондатровая пышная шапка, нейлоновая куртка с цигейковым воротником, на ногах бурки. Стоит и демонстрирует свои белые, словно фарфоровые зубы.
— Салют,— неуверенно произношу я.— Но, наверное, у меня что-то с глазами? К добру сей знак иль к худу?
— А ты и белым стихом можешь? — с интересом спрашивает инструктор, и тут я вспоминаю его имя — Август Балтрушайтис,
— Проходи, Август, будь гостем. Что на пороге-то маячишь?
— А я пройду. Я — человек не гордый.
Он раздевается, с подчеркнутой небрежностью швыряет па стул свое одеяние и, оседлав стул, садится напротив меня. Разглядывает меня почти бесцеремонно.
— Похудел. Возмужал. Благородная седина,— констатирует он.— А Феокрита, братец ты мой, я достал и всего перечитал. «Жалки мне птенчики муз, что, за старцем Хиосским гоняясь, тщетно пытаются петь, а выходит одно кукованье». Вот так-то, метр.
— Ученье — свет,— охотно подтверждаю я.— Ладно, расскажи, что в городе?
— Да что в городе? Люди ходят, трамваи бегают.
— Растет молодежь,— удовлетворенно отмечаю я.— Это все тот же Феокрит.
— А ты опасный мужчина,— белозубо улыбается Август.
— А все-таки, если не секрет: зачем приехал?
— Да какой там сотрет. Понимаешь, пришла в исполком анонимка. Какие-то у вас тут неслыханные художества.
— Художества? Какие же?
— Да вот, говорят, есть тут такой Лукин. Бригадир.
— Есть такой. И что же?
— Борется за коммунистическое звание, а сам с подчиненными водку хлещет.
— Ай-я-яй! Заметь, не только с подчиненными. Со мною тоже,— говорю я.
— Час от часу не легче! И по какому же случаю?
— По случаю дождя.
— Серьезная причина... Ну, если ты такой осведомленный,— скажи, пожалуйста, правда, что он какого-то забулдыгу, пропойного пьяницу пригрел?
— И это правда. Только по-русски так не говорят: пропойный пьяница.