— Так, — кивнул Курилов, — ты умница, ты все поняла. Но почему я хочу его получить, как ты полагаешь? (Могу поклясться, что в эту минуту он был совершенно искренен…) Это мой крест, я болен, я очень болен, детка, но я до последнего вздоха, до самой могилы буду верой и правдой служить императору, своей стране и несчастным детям, которых революционеры сбивают с пути истинного. Я должен надзирать за ними, наказывать их, если потребуется, но по-отечески, а не так, как это делал Даль, чья преступная небрежность погубила много молодых жизней. Барон действительно пообещал мне свою помощь, если ты выйдешь замуж за его сына. Государь очень ценит барона, он отправил его в отставку под давлением общественного мнения, после того ужасного происшествия. Даль играет неприглядную роль… — В голосе Курилова прозвучала брезгливость. — Но Бог ему судья. Моя совесть чиста. Дали — почтенный род, в прошлом члены наших семей не единожды соединялись узами брака… Нет ничего дурного в том, что барон хочет приумножить состояние, женив сына на богатой наследнице, что до любви, бедная моя девочка…
Курилов замолчал, осознав, что по привычке перешел на французский, как это всегда бывало в разговоре на деликатную тему…
— Прошу прощения, господин Легран… Вы нас не оставите?
Я удалился.
В тот же вечер Курилов увел дочь на дальнюю аллею, они долго о чем-то говорили, отец выглядел очень довольным, а дочь была бледна, и я уловил в ее взгляде печальную насмешку.
Ночью я вышел на балкон и увидел одетую в белый пеньюар Ирину Валерьяновну. Девушка сидела, опустив голову на обнаженные руки, и плакала. Я понял — она дала согласие на брак и теперь все изменится.
Вскоре было объявлено о помолвке, и однажды утром Курилов дрожащими руками распечатал конверт, где лежала маленькая фотография императрицы с двумя дочерьми, знак высочайшего прощения. Он повесил снимок над рабочим столом, под иконой в золотом окладе.
Оставалось дождаться депеши от императора, и все мы ждали ее с разными чувствами. Сообщение пришло в середине сентября.
Курилов прочел ее вслух, осенил себя крестом и провозгласил со слезами на глазах:
— Тяжкий груз власти снова пал на мои слабые плечи, но я уповаю на Господа, Он не оставит меня Своей милостью.
Глава XXVI
У меня было странное чувство: новость поразила меня, я не мог не оценить жестокую иронию судьбы.
Близилась дата возвращения: с каждым днем Курилов выглядел все лучше, он окреп и был в хорошем расположении духа. Стояла изумительная погода. Я успел привыкнуть к горному воздуху и временами ощущал умиротворение и покой, но в другие моменты на меня наваливалась вселенская усталость, хотелось разбить голову о скалы… дивной красоты скалы, так похожие на здешние…
Однажды вечером я принял решение, объявил, что дела вынуждают меня немедленно вернуться в Швейцарию, и попросил о встрече с министром. После ужина, перед вечерним чаем, Курилов совершал предписанный врачом моцион, поднимаясь по узкой каменистой тропинке в гору. Я составил ему компанию.
Помню, как разлетались из-под наших ног круглые, гладкие, красные, как солнце на закате, камешки. Небо стало густо-синим, с лиловым оттенком. На лице Курилова появилось странное выражение.
Мы миновали небольшой водопад, прошли немного вперед по тропинке и остановились передохнуть. Я сказал, что перед отъездом считаю своим врачебным долгом открыть ему, что он болен куда серьезней, чем сам полагает, и проживет дольше, только если перестанет так много работать и научится беречь силы.
Курилов слушал с невозмутимым лицом, а когда я закончил, бросил на меня проницательный взгляд и ответил:
— Знаю, дорогой господин Легран… Мой отец умер от рака печени, так что, сами понимаете…
Он вздохнул, помолчал несколько мгновений и продолжил с неожиданным напором в голосе:
— Ни один добрый христианин не страшится смерти, если его земной долг исполнен. Пока Господь не призвал меня, я буду верой и правдой служить отечеству.
Я сказал, что поражен таким ответом, что все это время, в отличие от дурака Лангенберга, не был уверен, что он действительно осознает всю тяжесть ситуации, ведь рак печени — болезнь скоротечная и жить ему осталось несколько месяцев, в лучшем случае — год.
— На все воля Божья… — пожал плечами Курилов.
— Думаю, на пороге Вечности человек должен ради спокойствия собственной души отринуть жестокость.
Он затрясся от гнева:
— Жестокость! Господь всемогущий! Я выполняю священную миссию — охраняю вековые устои Российской империи! В этом мое главное и единственное утешение. Я мог бы уподобиться Августу, сказавшему на смертном одре: Plaudicite amici, bene agiactum vitae! [12]
Курилов оседлал любимого конька, и я прервал его излияния, спросив с небрежной иронией:
— Скажите, Валерьян Александрович, разве не ужасно, что ваши деяния повлекли за собой смерть невинных людей, что будут новые жертвы? Я не состою на государственной службе и не знаю… Вас не мучит бессонница?
Курилов ответил не сразу. В наступившей темноте я не различал черт его лица, но заметил, как он привычным движением склонил голову к плечу и застыл, как статуя.