Способен. И я, человек, привыкший к сломленной душе своей, привык и к крови, и к бесчинствам, и к постоянному ожиданию собственной смерти... я видел гильотины и видел виселицы. Видел застреленных и зарубленных, добитых волками, каковые, благословляя время безумия человечьего, расплодились в великом множестве. Я вспоминал Откровение и ждал Четверку.
И стал передо мной конь белый, и на нем всадник, имеющий лук. И вышел он победоносный, чтобы победить разум человеческий, повергнув в безумие Революции.
И стал передо мной конь рыжий, и сидящему на нем было дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга. И люди убивали.
И стал передо мной конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей. И каждый из нас этой мерой был измерен.
И последним стал передо мной конь блед, и на нем всадник, которому имя «смерть», и ад следовал за ним. И дана ему была власть умерщвлять мечом и голодом, мором и зверями земными.
Я видел Апокалипсис, но никогда, даже в самые темные и полные отчаяния дни, я не лишался надежды, и оттого, верно, уцелел. И оттого по-иному смотрю на случившееся в далеком прошлом, в Жеводан
е.В тот вечер я слушал спор между отцом и графом, спор богословский и скучный, как и положено богословским спорам. Я задремал под журчание их голосов и очнулся лишь тогда, когда отец сказал:
– Пусть Пьер поедет к нему.
– Нет, – возразил де Моранжа. – Ты сам должен увидеть. И еще... не стоит прятать Антуана. Люди и так говорить начали! Зачем будить подозрения?
И снова случилось удивительное: отец, обычно упрямый, не способный на самую малость отступить от принятого решения, согласился с графом.
– Хорошо, – ответил он. – Мы все примем участие в этой облаве. Хотя, видит бог, не желаю я потакать прихотям этого безбожника.
О том, как повернулась сия затея, я поведаю в другой раз, ибо сейчас устал премного.
Он был слабым, мой брат, потерянный в детстве и вдруг обретенный. И он был мной. Почти мной, только лучше, чище, добрее, и это злило. Его мягкость казалась мне беспомощностью. Его стремление нравиться всем попахивало проституцией, потому что я не понимал – зачем им нравиться?
Пашке? Юрке? Йоле? В одном мы сходились с Тимуром – в любви к Татьяне. И это-то как раз было вполне себе понятно: как можно не любить ее? Как можно не желать, не восхищаться, не... не позволять себе мечтать?
Тимур дарил ей цветы. Я стоял под окнами, часами ожидая, когда Джульетта выйдет на балкон. Я даже повторил подвиг Ромео, забравшись по пожарной лестнице на третий этаж, и всю ночь проторчал среди горшков с примулами и банок с огурцами, прильнув к стеклу, пытаясь взглядом проникнуть сквозь шторы.
Не вышло.
Рассвет, озноб, ободранные ладони, простуда, которую некому лечить. Тимур сидел у моей кровати. Тимур кипятил молоко, добавляя в него остатки меда – закаменевший янтарь, который приходилось соскабливать со стенок банки, не желал растворяться. Таблетки.
Йоля с его назойливыми визитами и помощью. Я не просил о ней. Я не желал видеть Йолю, а Тимур, напротив, радовался приходу чертового еврейчика.
– Он тебе не враг, – говорил он после, когда за Йолей закрывалась дверь и мы, наконец, оставались вдвоем. – Он хочет как лучше. А что она его любит, так кто виноват?