Тогда в Нью-Йорке Рахиль наконец высказалась. Она не смогла вынести того, что ее муж столь поэтично отозвался о нью-йоркской вони. И столь прозаично о римской. Кроме того, у Рахили было противоречивое отношение к Парижу. Она испытывала к парижскому периоду жизни Лео одновременно нежную и жгучую ревность, которую испытывают жены, не чувствующие себя уверенно по отношению к жизни мужей, предшествующей их браку. И имела все основания для этого.
В Париже в шестьдесят третьем году, когда Лео там жил (в самом полном смысле этого слова!), все занимались любовью. И Лео поддался всеобщему искушению. В этом не было ничего удивительного. По крайней мере, если вспомнить, что маленький Лео провел первые годы своей жизни в Швейцарии, семеня в коротеньких штанишках по лужайкам небольшой альпийской деревушки, в которой его родители разумно скрывались в 1941 году. Он прожил послевоенный период гораздо приятнее и комфортнее, чем многие представители его нации. Все было бы еще проще, если бы его не сдерживали родители. Пусть бы оставили его в покое. Они не дают ему передышки, не отпускают ни на минуту, преследуют его. Возможно, они хотели окружить его той заботой, которую еврейские родители — по крайней мере в Европе — не смогли гарантировать своему истребленному потомству? Так ведь? Что-то вроде символической компенсации? Или комплекс слишком заботливых родителей единственного сына?
Что ж, в любом случае этим можно объяснить ипохондрию отца, выдающегося педиатра. Он часто осматривал, пальпировал Лео, а однажды едва не отправил на тот свет, поставив горячую клизму из ромашкового раствора. Этим же объясняется назойливое внимание матери. Но этим же объясняется и то, почему Лео был готов сбежать при первой же возможности. После того как он получил диплом медика и стал осваивать специальность педиатра, Лео без малейшего колебания принял предложение профессора Мейера съездить в Париж на практику при Институте Густава Русси. И уж в Париже он ни в чем себе не отказывал. Лео определили в группу, которая занималась лабораторными исследованиями невробластомы, специфической формы раковой опухоли, поражающей только детей, по которой он защитил блестящую диссертацию (разумеется, «достойную публикации»).
В то время Париж требовал чего-то экстраординарного. Можно сказать, Лео не спал весь 1963 год. Он как будто был одержим неистовым духом, который избавил его от необходимости спать. Нужно было испробовать все новое, что его окружало. В Париже тех лет, несмотря на его ветхий облик, несмотря на то, что все разваливалось на куски, жизнь была необычной, абсолютно новой. Достаточно было утром открыть газету, чтобы прочесть об очередном открытии: новое кино или новый роман, новая политика или новая мораль… Не говоря уже о джазе, ледяном и пьянящем, как мартини, который Лео выпивал залпом в темных подвальчиках на Рив-Гош, отдававших плесенью и уборной.
Надо заметить, что в отличие от молодежи, слетевшейся в тогдашний Париж, Лео вовсе не был нищим представителем богемы. Благодаря Понтекорво-старшему кошелек нашего путешествующего отпрыска никогда не пустовал. Никакой нищеты. Никакой аскезы. Никакого страстного поиска правды в бедности. Скорее — в развлечениях, причем недешевых. Но были в его тогдашней жизни и поэтические моменты. Иногда — особенно по субботам, когда он мог позволить себе погулять до зари — по дороге домой (если так можно назвать студию в пятнадцать квадратных метров на рю Жюсьё), подвыпившему Лео казалось, будто Париж говорит с ним. После очередной бурной ночи в Caveau de la Huchette он еще долго представлял раздувающиеся щеки Диззи Гиллеспи, который, подобно ангелу Страшного суда, извлекал невероятные звуки бибопа из своей трубы. Лео не мог поверить, что только что видел его выступление. Ты можешь себе вообразить, парень? Великий Диззи играет для тебя и нескольких избранных! А потом, характерный для утреннего Парижа аромат только что испеченных булочек и мягкий плеск воды — все это способствовало благостным размышлениям.
Кстати об ароматах. Был среди них один, от которого Лео было непросто освободиться и о котором он предпочитал не говорить жене. Аромат, который он искал во впадинке между шеей и щекой Жизели Бессолэ. Так звали его девятнадцатилетнюю подружку, которая переехала к нему спать — по инерции. Той инерции, которая, казалось, всегда заставляла ее делать неверный выбор. «Спать» в данном случае самый верный глагол. Надо сказать, что в кровати эта девица была достаточно смела. По крайней мере, подобное суждение было высказано о ней одним столь же неискушенным, как Лео, молодым человеком. Необходимо отметить, что ощущение, будто он, наконец, в двадцать пять лет понял значение понятия «свобода» (слово, с которым его родители носились как маленькие, когда союзные войска вышибли под зад ногой немцев, но которое они забывали всякий раз, когда речь шла о личном пространстве их сына), так вот, все это свежее, недавно открытое ощущение не было бы полным без женщины.