— Ллойд, ты что-нибудь знаешь? — спросила Морин, несчастная, жалкая, в стареньком пальтишке.
Барбер помедлил.
— Нет. Но я наведу справки и позвоню тебе завтра.
Оба встали. Морин натянула перчатки на покрасневшие от стирки руки. Тоже старые, черные, отдающие в зелень. Барбер внезапно вспомнил, какой изящной и ослепительной была Морин при их первой встрече, в Луизиане, много-много лет тому назад. И как здорово смотрелись он, Джимми и все остальные в форме лейтенантов с новенькими крылышками в петлицах.
— Послушай, Красотка, а как у тебя с деньгами? — спросил Бар.
— Я пришла не за этим, — отчеканила Морин.
Барбер достал бумажник, раскрыл, оценивающе заглянул в него. Без последнего мог бы и обойтись, и так знал, сколько в бумажнике денег. Достал купюру в пять тысяч франков.
— Возьми, — сунул купюру ей в руку. — Пригодится.
Морин попыталась дернуть деньги.
— Я… думаю… не знаю…
— Ш-ш-ш, — решительно остановил ее Бар. — Нет такой американки, которая не нашла бы, на что потратить в Париже пять mille. Тем более в такой день.
Морин вздохнула, положила купюру с записную книжку.
— Мне так неудобно брать у тебя деньги, Ллойд.
Барбер поцеловал ее в лоб.
— В память о нашей далекой безоблачной юности, — он убрал бумажник с пятнадцатью тысячами франков, которые, так уж выходило на тот момент, предстояло растянуть до конца его дней. — Джимми мне их вернет.
— Ты думаешь, он в порядке? — Морин стояла вплотную.
— Разумеется, — легко и непринужденно солгал Ллойд. — Волноваться не о чем. Я позвоню завтра. И он, скорее всего, снимет трубку и будет дуться на меня за то, что я подкатываюсь к его жене, пока он в отъезде.
— Это точно, — Морин выдавила из себя робкую улыбку. Открыла дверь, вышла на дождливую улицу, чтобы забрать детей, оставленных на ленч у подруги.
Барбер вернулся в номер, снял трубку, подождал, пока старик подключит телефон. На полу стояли два открытых чемодана с наваленными в них рубашкам: в ящиках маленького комода места не хватало. На самом комоде лежали просроченный счет от портного, письмо от бывшей жены из Нью-Йорка, которая нашла на дне чемодана его армейский револьвер и спрашивала, что теперь ей с ним делать, письмо от матери, в котором та предлагала ему бросить дурить, вернуться домой и найти постоянную работу, письмо от женщины, совершенно ему безразличной, приглашавшей его на виллу близь Эзе, где красиво и тепло и в доме не хватает только мужчины, письмо от парня, который во время войны летал с ним стрелком, пребывал в уверенности, что Барбер спас ему жизнь, когда его ранили в живот над Палермо, и, как ни странно, после демобилизации написал книгу. А теперь как минимум раз в месяц присылал Барберу длинные письма. Не письма — эссе. Странный, конечно, парень, пусть и стрелком он был неплохим, которого в нынешней жизни заботило только одно: оправдывают ли он и дорогие ему люди, к ним он, разумеется, относил и Барбера, из-за тех самых восьми минут над Палермо, надежды, которые возлагались на них в те не столь уж далекие годы. «Наше поколение в опасности, — указывалось в лежащем на комоде письмо. — И опасность эта — комплекс неполноценности. Мы слишком рано испытали самые острые переживания в нашей жизни. Наша любовь обернулась добрым отношением, ненависть — неприязнью, отчаяние — меланхолией, страсть — предпочтением. Мы смирились с жизнью послушных карликов в короткой, но фатальной интермедии».
Письмо ввергло Барбера в депрессию и он на него не ответил. Такими мыслями его от души потчевали французы. И ему бы хотелось, чтобы экс-стрелок не писал ему вовсе или затрагивал другие темы. Не ответил Барбер и бывшей жене, потому что уехал в Европу, чтобы забыть о ней. Не ответил матери, потому что боялся, что правота на ее стороне. И он не собирался ехать в Эзе, потому что, несмотря на крайне стесненные обстоятельства, пока еще не торговал собой.
Зеркало над комодом украшала подсунутая под раму фотография, сделанная прошлым летом. Он и Джимми Ричардсон стояли на пляже. Ричардсоны на лето снимали коттедж в Довиле, и Барбер провел с ними пару уик-эндов. Джимми Ричардсон тоже прикипел к Барберу во время войны. Почему-то к нему всегда тянуло людей, к общению с которыми он не стремился. «Люди липнут к тебе, — как-то заявила Барберу рассердившаяся на него женщина, — потому что ты прирожденный лицр. Как только кто-то входит в комнату, ты ловко изображаешь радость и уверенность в себе».
Джимми и он сфотографировались в плавках, на фоне сверкающего под солнечными лучами моря. Барбер — высокий, симпатичный блондин калифорнийского типа, Джимми — низенький черноволосый толстячок.
Барбер всмотрелся в фотографию. Не похож Джимми на человека, который может исчезнуть на тридцать два дня. «Что же касается меня, — сухо подумал Барбер, — я выгляжу радостным и уверенным в себе.