— Свет исходил, сынок, — говорил Северин, — и везде нужда, везде неволя, только люди чудные попадаются, точно апостолы — явятся и пропадут. Вот раз иду через село, присел отдохнуть у левады, тоскливо так стало, тронул я кобзу и запел ту же песню, что и сегодня. Закончил, и хоть не вижу, а слышно мне, что кто-то стоит рядом. «Миколка, говорю, стоит кто возле нас?» — «Стоит, — говорит Миколка, — стоит человек и вроде плачет. Плачет, говорит, тихо, не как я, я так не умею, — одни слезы, а крику нет». — «То, говорю, слезы от тоски, от самого сердца, то самые драгоценные слезы на свете». А тот и говорит: «Верно, дед, правду молвишь, дороже всего и тяжелее всего те слезы». Подошел поближе, сел подле меня. Расспрашивает, кто я, откуда. Я поговорить люблю, мне таиться нечего, я рассказал все начистоту. «А где ты, дед, ту песню слыхал?» — спрашивает. «Люди поют, от людей слыхал. Песня, говорю, наша — про горе да нужду». — «Верно, говорит, наша песня, дед, наша». Помолчал, а после спрашивает, интересно ему: «А не знаешь, говорит, кто эту песню сложил?» Слышу, человек душевный. Признался ему — Шевченко, крепостной такой есть. Он, говорят, и песни эти складывает. Молчит он, а потом снова: «Про горе петь — тоска, надо про волю». — «Надо, — говорю я, — как не надо, я и сам сложу». — «А ты складывай, дед, и пой». Положил руку на мою, слышу, усмехается. «Чему смеешься?» — спрашиваю. «А так, славно мне с тобой, хорошо». — «Ну и пойдем со мной», — говорю. «Пошел бы, дед, да не могу, а скоро пойду, как ты». — «Да ты, спрашиваю, кто же будешь, крепостной или вольный?» А он мне: «Я Шевченко, дед». Я так на ноги и вскочил. Кобзу уронил. За Миколку ухватился. Переспрашиваю: «Кто ты? Кто? Шевченко?» — «Я самый, дед». Говорит тихо, речь спокойная, мужицкая. «Миколка, — крикнул я, — глаза ты мои, глянь на кобзаря нашего, скажи, каков он!»
Дед Северин замолк. Моргал глазами. Мертвые бельма неподвижно застыли. Миколка выпил все молоко, сидел спокойный и довольный. Мусий окаменел от изумления.
— Миколка! — вскрикнул дед Северин. — Ты видал Шевченко?
— Видал, дедушка.
— Какой он?
— Добрый, дедушка. Он мне рубль серебром дал и в голову поцеловал, вам катеринку дал…
— Эх, внучек, я не про то спрашиваю: каков он с виду, лицом какой, глазки ты мои?
Миколка молчал. Вспомнил полуденную жару. Березовый лесок. Дяденьку ласкового, усатого. С дедом говорил спокойно, дружески, не бранился. Добрый дяденька, конечно, добрый.
— И вот тогда в первый раз в жизни пожалел я, что слепой. То рад был, что нужды и горя людского не вижу, а то пожалел. Не дал мне бог счастья Тараса Шевченко своими глазами увидеть. Ощупал я руками, вот как тебя, лицо его, сидели мы с ним до зари, все он меня расспрашивал, а потом и про себя рассказал, попрощались, поцеловались и разошлись в разные стороны.
— Счастливый ты, дед! Счастливый! — Мусий качал головой, перебирая пряди седой своей бороды. Он тоже наслышался про Шевченко и песни его знал, а вот встретиться не привелось. И грустно добавил:
— Люди говорят, царь разгневался на Шевченко, в кандалы заковал и заслал куда-то в пустыню.
— Слыхал я, — хмуро отозвался Северин. — да, говорят, сбросил Шевченко кандалы, через все решетки пробрался и снова странствует по свету, а царские прислужники бесятся, ищут его, да найти не могут. Он, как орел вольный, над краем летает. Нельзя, брат, Шевченко заковать. Нельзя! — убежденно заключил кобзарь.
— Нельзя, — согласился Мусий.
На ярмарочную площадь пали сумерки. Старики поднялись.
— Будь здоров, — молвил Мусию кобзарь Северин, — глаза мои, Миколка, дай руку. — Больше он ни слова не сказал, взял Миколкину маленькую шершавую ручонку и пошел от Мусия медленно, степенно перекинув через плечо кобзу и сжимая в левой руке высокий посох. Встречные крестьяне узнавали его и расступались.
— Дед Северин идет, дед Северин!
А он шел гордый и строгий, молчаливый и мудрый, известный во многих селах Украины кобзарь Северин Беда.
Дед Мусий отправился домой. Он быстро шагал по городу, углубленный в свои мысли. Через черный двор зашел во флигель, где помещалась челядь. В сенях, у кухонной двери, на сундуке сгорбившись сидела женщина в платке и плакала. Дед подошел ближе, тронул за плечо.
— Марина! Что с тобой?
— Опять пани била, дедушка, опять била. — Марина заплакала еще пуще. Перевела дух, горько всхлипывая. — Заперла у себя в кабинете, за косы таскала, допытывалась, не пристанет ли ко мне барин, не поверила, посулилась еще в Верховне на конюшне выпороть. Запретила в комнаты являться, «в скотницы, говорит, определю».
Марина поднялась, подошла к деду, положила голову ему на руки, застонала.
— Не могу я больше, дедушка, сотворю грех, руки на себя наложу.
— Бог с тобой, дочка, что ты! Молчи! Потерпи:
Он гладил ее по голове. Уговаривал. Марина плакала, изливая в слезах свою боль, не слышала слов старика. В господском доме засветились огни. Дед Мусий оставил Марину одну, вышел из сеней. Сел на ступеньки, долго смотрел на окна, залитые светом.