Я поведала девице с соседней ветви бытия (привет вам, птицы!), что была в хакасском отряде Грача прошлым летом, выведав, что она тогда об экспедиции и не помышляла. Разговор наш стал естественным и оживленным, мы болтали о горе Туран, о Каменке, тагарской культуре, все шло хорошо, пока на следующий день под вечер речь не зашла о чабане и его кобылке. Мой рассказ о скинувшей меня лошади был встречен моей попутчицей с превеликим удивлением. «Да ведь лошаденка его, рыжая Халда, худущая, старая, еле таскалась». Масть лошадки, свойства рознились изрядно. Да и мой тихий узкоглазый Васка-чабан не был пятидесятилетним, то ли войну, то ли лагеря пережившим, покалеченным, одноглазым пастухом из девушкиного мира. «А как звали пастуха?» — «Василий Пантелеймонович Абалаков». — «Не может быть», — сказала я, похолодев. «А медные колеса, — спросила девушка, — ваш чабан на Туране искал?» — «Нет…»
— Пойду поужинаю, — сказала я.
Руки у меня дрожали, когда я застегивала ремешки на босоножках, пудрила нос, причесывалась.
Любитель игры в шеши-беши уже сидел в дальнем углу. Он помахал мне рукою. Мы стали играть, азартно бросая тавлейки. Он закричал что есть мочи, усмехаясь: «Чок чогар!» — как мальчики кричали, меня дразня. Все посетители повернули к нам недоуменные лица свои. Тут он встал, сделал жест дирижера:
— Ваша продолжай свое ужинай. Наша нарды играй-играй.
После трех партий я засобиралась в свое купе, мой партнер заказал себе рюмку коньяка, мне — бокал шампанского, я запьянела моментально, что придало мне некий кураж, как завзятому пьянчужке.
Ученые беседовали о каменных бабах. Девушка читала журнал и обрадовалась мне. Проводник принес горячий чай в бряцающих в подстаканниках граненых стаканах. Шурша оберткой рафинада, девушка спросила:
— А вы пели у костра?
— Ну, — отвечала я на сибирский лад вместо «да».
— А какая была ваша любимая песня?
— «Пират, забудь про небеса». Ее пели даже чаще, чем «С деревьев листья опадают, ёксель-моксель».
— А мы все время пели «Когда я заболею».
Тут она запела. Знала песню и я, неожиданно к нашему дуэту присоединились и оба археолога, под звон ложек и подстаканников мы пели квартетом, как идиоты: «Когда я заболею, к врачам обращаться не стану, обращусь я к друзьям, ты не думай, что это в бреду: постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом, в изголовье повесьте упавшую с неба звезду».
Одна из еще не упавших звезд наперегонки с мусульманским месяцем летела с нами по сибирским просторам в окошке вагонном.
«Я шагал напролом, никогда я не слыл недотрогой, если ранят меня в справедливых и честных боях, забинтуйте мне голову русской лесною дорогой и укройте меня одеялом в весенних цветах».
— Любимая песня Адыга, — сказал археолог постарше.
— Чья?
— Адыга.
— Кто это такой?
Тут они втроем воззрились на меня.
— Грач, — удивленно ответил археолог помладше. — Его прозвище. А. Д. Г. — анаграмма, «Адыг» — по-тувински медведь. Александр Данилович ведь ходит чуть косолапо, как мишка, да к тому же еще начальник, самый главный. Странно, что вы не знаете, если в прошлое лето работали в его отряде, его все Адыгом звали.
— Как-то мимо моих ушей пролетело.
Я то проваливалась в сон, то выплывала, всю дорогу до Ленинграда снотворческие альпинисты спускались с горы, со своей акмэ, спуск был гибелен и страшен, как всякий альпинистский спуск, высота мстила людишкам, они отмораживали руки и ноги, падали в трещины, их заносил снег, гробил мороз, сметали сели, сносили в ущелья ледопады и камнепады.
Продрав глаза, соседи от сцен терзания животных перешли к пламенным долгим обсуждениям тризны; я слушала о часах и суток пития, курения конопли, о пытках и убийствах (тоже терзаниях…) рабов, пленных, наложниц, лошадей, собак, чьи кости потом обводили белым каре блистательный смертный дом «золотого царя» номадов. Я убегала играть в нарды, покуда игрок, приехав куда надо, не исчез; официант передал мне от него в подарок доску с нардами и завернутую в синий лоскут бляшку мертвого золота, изображавшую коня в прыжке.
На пути назад я не видела реки Урал, ее зеленая вода спряталась от меня.
За Москвой август стал репетировать Сентябрины, мы въехали в осень, хмурую, дождливую. Едва ступила я на ленинградский перрон, как почувствовала: пуст город, пуст, Студенникова в нем нет.
О его северной — длительной — командировке через день или два сказал мне Наумов.
Поскольку работу экспедиционной художницы мне зачли в качестве практики, в колхоз меня не отправили, мне снова предстояла пытка праздностью, свободным временем; долгий, незанятый занятиями сентябрь ждал меня, точно западня.
Дожди прекратились, стояло полное солнца, бездумного осоавиахимовского неба блистательное, чуть холодноватое питерское бабье лето. Никто не крутил мной напропалую, как в модной песенке, я пропадала напрасно.