Выяснилось, что все-таки самое сладкое воспоминание осталось от той гостиницы, в которой мы жили в Линце. Она явно очень старая, рядом и вплотную к ней – кафе, существующее с 1674 года. На главной гостиничной лестнице старичок целый день полирует стальные накладки. Вход в номера с открытой галереи, заставленной корзинами, цветами, фруктами. В номерах старая мебель, канделябры, а в некоторых сводчатые потолки. В моей прихожей стояло странное какое-то кресло. Любопытный Рубинштейн догадался приподнять сиденье, и под ним обнаружился старинный ночной горшок.
В последний австрийский день мы по собственному желанию поехали в превращенный в музей Маутхаузен. Впечатление, надо сказать, совсем не музейное, и оно перекрыло все остальные австрийские ощущения этой поездки. Я даже не про камеру пыток. Каменная ограда и башни хороших пропорций, сработаны очень добротно; круглые умывальники, тоже каменные, даже изящны, их проектировал ученик Отто Вагнера. В деревянных бараках пахнет заброшенной дачей. Газовая камера – с рожками, как в солдатском душе. Но сильнее всего действует окрестный ландшафт. Лагерь стоит на горе, и открывающийся вид на сине-зеленый, дымчатый, ухоженный простор, на отроги Альп в снегу – из самых красивых, из самых дивных. Что называется, райский вид. На него они и смотрели.
Наш венский друг Эрих Кляйн сказал, что нам не повезло: на фестивале в замке Grafenegg мы были
Замок Grafenegg вообще-то поздний, псевдоготика, да мы его и не успели хорошенько рассмотреть при дневном свете. Когда имеешь дело с Эрихом, надо смириться с жизнью на бегу и постоянной угрозой опоздать часа на полтора на собственное выступление[3]. Это выступление едва ли было оглушительным, но прошло как будто нормально. Как и два предыдущих, но там были свои побочные обстоятельства, действительно впечатляющие. Впечатляло хотя бы то, что они были в деревнях. Первую еще можно назвать поселком городского типа (там даже выступал с приветствием мордатенький бургомистр), а вторая – деревня деревней. Только посередине каждой из них стоит культурный центр, в одном случае переделанный из закрытой обувной фабрики, в другом – специально выстроенный, хорошей архитектуры и размером как все ОГИ вместе взятые. Большой зал, малый зал, аудитории. Везде горит свет и кто-то копошится. После нас публика перешла в бар, и там началось выступление квартета с песнями разных народов. «Тум-балалайка» и вторая, не известная мне идишская песенка были исполнены с таким чувством, что пришлось отворачиваться от моих ироничных спутников.
Кстати, об иронии. Все же она хороша в меру. Дня через два непрерывного гогота наступает тяжелая эмоциональная усталость. К тому же чисто мужское общество как-то странно влияет на чувство юмора: оно стремительно молодеет. Шутки и розыгрыши в третий день пребывания моей десятилетней внучке, полагаю, показались бы несколько инфантильными. Например, на известную школьную (если не дошкольную) шутку «а раньше такое говно в бочках возили» (на вопрос об использованных средствах передвижения) Сережа сумел поймать Леву больше тридцати раз, что свидетельствует об известном хитроумии первого и скрытом простодушии второго.
Или вот – жуют купленные в дороге яблоки. Начинается разговор: «Я всегда ем яблоки целиком. Да и виноградные косточки не надо выплевывать – это предрассудок» – «И косточки от персиков не надо, это тоже предрассудок» – «А я и берцовые никогда не выплевываю».
Интересно, что теперь думает о нас Айги, ошарашено промолчавший все три дня. В микроавтобусе мы обычно сидели рядом, и я иногда разговаривал с ним об искусстве, но в основном слушал его ни к кому не обращенные реплики. Вообще, разговаривает он как будто сам с собой. Глядя в окно нашего микроавтобуса, роняет рассудительные, крестьянского толка, замечания, одобряющие местную природу и ведение хозяйства: «Хм, хорошая земля!», «О, кукуруза! Высокая!»