– Летось история с управляющим вышла у меня – смех! – сказала Агриппина. – Работала я еще звеньевой на плантаже, так хотел управляющий из меня ученого бригадира сделать, на курсы все толкал. Да оно бы и ничего, я семилетку хорошо кончила, понятливая была. А тут – какое-то помутнение в голове, тупая стала, как шерстяная куделя. И слышу – ровно кричит что во мне, визжит резаным поросенком, и душа сполохнутая рвется наружу. Выйду за хутор, а дорожка на плантации у нас по-над речкой, песчаная, грязи там никогда не бывает, даже в мокрую осень чисто идешь по ней. А весной-то! Весной-то! Выйду утром, под раннее солнышко, гляжу, речка туманится, цветки разноцветные молодятся, ветка к ветке гнется, а молодые подсолнушки глаза свои желтые пораскрывали и все в одну сторону, к солнцу, повернуты, ровно в строю. А я остановлюсь, дыхание у меня ровно кончится, удушье какое-то в слезы кинет! И вот стою за хутором одна, платком скомканным рот зажимаю, чтобы в голос не закричать…
Такая морока в голове, до страмоты! Точно, как у иной курицы: бежит, бежит она от петуха, а потом вдруг и одумается: «Чего уж я, дура, убегаю так, ровно от смерти?..»
Женщина озорно засмеялась, вытерла мокрые, ожившие глаза, и Голубеву показалось, что она помолодела на десять лет, стряхнула хворь и немочь.
– Он и так со мной, и этак насчет этих курсов, а я гляжу на него – он ведь тоже у нас холостяк, управляющий-то, с самой войны. Тоже не сладкая жизнь, если разобраться: не дождалась его жена, что ли, уж не знаю… И в глазах у него – тоска, а все про курсы со мной, про курсы эти, будь они неладны! Хоть бы, думаю, о чем другом нашел поговорить! Ну и раз как-то вызывает вечером в контору и сердито так спрашивает: поедешь, мол, дура, ай нет? Вот, мол, снова бумажка пришла, чтобы посылать кого нужно. Жизнь, говорит, свою ломаешь этим глупым упрямством!
Спицы мелькали в руках женщины, она не поднимала глаз от вязанья, от набора петель:
– Стою у порога, это, гляжу на него… Какие же курсы, думаю, когда уж последние годочки наши уходят… Я-то у порога, а он – наискосок, за столом… Ну, я выключатель-то у притолоки нашла да и выкрутила свет! Потухло все в глазах, руки вперед токо вытянула и иду к нему ощупкой…
Голубев не двигался, и что-то костенело и напрягалось у него в душе, и трепетало, как невысказанное слово, немой крик. Он не мог смотреть ей в глаза и видел только руки ее, мелькавшие спицами, да тонкую, узорную вязь по краю начатого ею платка.
– Дошла до стола, ткнулась и – чуть не в крик.
Что ж ты, говорю, за человек такой бесчувственный, что про какие-то курсы мне голову забиваешь! Не курсы – человека мне надо! Живого! Ну и давай человека, раз ты управляющий, и должен всем у нас тут управлять!
Переход был столь неожиданный, что Голубев, засмеялся с облегчением, а она сказала с деланной, игривой серьезностью:
– Да. Вот вы смеетесь, потому что ныне-то свободный человек, не при должности. А были бы на его месте, так, гляди, не то с вами было… Должности эти из вас веревки вьют, парень! Ведь ежели не было бы на нем ответственности партийной, он бы ить узлом меня завязал в темноте! Казачина-то какой! А тут, гляжу, вдавился спиной в стенку, чуть ли не плачет: «Сию же минуту, говорит, включи свет, Грушка! Ты меня в неловкое положение ставишь, дура! Включи, а то дружинников позову!» Вот как…
Она разгневанно отбросила вязанье и склонилась зачем-то к самовару, сказала с осуждением:
– Казаки-то пошли нынче… Теперь ты ему хоть в морду дай, хоть плюй в глаза – он указы соблюдает.
Не желает даже пятнадцать суток отсидеть при своем среднем образовании! Не то что раньше! Тогда, бывало, затронь его до болятки, так он голову тебе в одночас скрутит. Ве-ру-ющие были!..
Да. Разговорилась Агриппина, настежь распахнулась перед ним и весь свой веселый характер оказала – и впрямь: Грушка – пройди-свет! И все у нее перекручено, сплетено воедино – и горе, и радость, и смех, и слезы…
Послушаешь такую бабенку с хутора Веселого, поплачешь с нею вместе, пока она беды свои по пальцам загибает да слезы потихоньку высушивает платочком, а потом и позавидуешь тайно этой жизни: скрывать-то ей вовсе нечего, ни одной соринки у нее в глазу, только слеза промелькнет иной раз, и опять чисто…
– Надо бы вам все же послушать управляющего да поехать на курсы, – сказал Голубев. – Он дело говорит. Возраст у вас еще ничего, успеете. Все – какая-никакая, а перемена в жизни…
– Да вот ежели хворь отпустит, тогда уж… Докторша говорит – невралгия какая-то, а я не верю, потому что голова уж больно кружится. Грядки-то оправлять да сорняки выпалывать, так обязательно нагинаться надо, а тут кровь к глазам приливает и голова прям-таки раскалывается… Я уж пробовала под конец и на коленях, и сидя, да не принято у нас этак огородничать, не дай бог люди увидят, засмеют!
– Езжайте на курсы. Управляющий к вам по всему видно не плохо относится.
– А чего плохо-то? Я на него не обижаюсь. Ему, конешно, дел много и авторитет надо блюсти. А работу легкую мне дал вот, и за хату приплачивают…