В следующей строфе сам лирический герой как бы оказывается в царстве мертвых. Забвение оказывается аналогом смерти, и это сравнение выглядит не случайным: Лета в древнегреческой мифологии есть персонификация забвения, а не только река в царстве мертвых, испив воду которой умерший забывает свою земную жизнь.
Смертные противопоставлены умершим душам по принципу любви/ее отсутствия, именно любовь инспирирует процесс вспоминания, узнавания, то есть любовь связана с памятью, а забвение и смерть наделены качеством безлюбости. «Слепой узнает милое лицо, едва прикоснувшись к нему зрячими перстами, и слезы радости, настоящей радости узнаванья, брызнут из глаз его после долгой разлуки. Стихотворение живо внутренним образом, тем звучащим слепком формы, который предваряет написанное стихотворение. Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образ, это его осязает слух поэта» (2, 171).
Последнее суждение позволяет по-новому интерпретировать смысл «Ласточки». Стихотворение, собственно, о процессе творчества, о тех потаенных путях создания стихотворения, когда слов еще нет, а образ уже звучит, жив внутренней формой. И вот на этом этапе возникает опасность недовоплощения: словесно недовоплощенный образ и есть та самая бескрылая «мертвая ласточка», а вернее, ее тень, которая всегда останется в сознании.
Таким образом, стихотворение противопоставлено, с одной стороны, тютчевскому «Silentium», его тезису «мысль изреченная есть ложь», мандельштамовскому «Silentium», а с другой стороны, находится в смысловом контрапункте с блоковским «Художником» (1913).
Оба стихотворения близки по смысловым структурам: и в первом, и во втором речь идет о процессе созидания поэтического произведения – муках творческого воплощения, только у Блока – удавшегося, а у Мандельштама – неудавшегося.
В смысловом развертывании обоих стихотворений наблюдается нанизывание иррациональных, альтернативных мыслеобразов. Ср. у Блока:
Ср. у Мандельштама:
Перечисление возникающих ассоциаций, мгновенно сменяющих друг друга (что нашло отражение в одинаковых синтаксических конструкциях:
Причем и у Блока, и у Мандельштама пред-творчество, его протосемантическая стихия даны в виде «звона», нерасчлененного звучания (ср.: «Легкий, доселе не слышанный звон» – у Блока; «туман, звон и зиянье» – у Мандельштама). У Блока «звон» рассматривается как нечто, что должно спасти его душу, творчество, что открывает путь в трансцендентность. Но проклятием для поэта, по Блоку, является то, что он замыкает эту трансцендентную сверхчувственную весть в чувственные формы и тем самым лишается возможности обрести желанное бессмертие: слово-символ становится отвлеченным словом-понятием.
Соприкосновение со «звоном» должно обеспечить рождение «новой души», то есть перехода ее в некое высшее качество, причем без посредства слова. Но тут появляется новый агент – «творческий разум», который разрушает экстатическое состояние слияния души с «горней» вестью и который «закрепляет и убивает» эту весть. Словесное творчество оказывается «убийством». С одной стороны, оно лишает душу бессмертия, мешает погрузиться в стихию музыки, с другой стороны, умерщвляет «музыку сфер» посредством перевода ее в словесно закрепленную форму, которую поэт олицетворяет в образе птицы с подрезанными крыльями, символизирующей завершенность творческого процесса, убийство вдохновения:
У Мандельштама повторяется множество элементов блоковского стихотворения, так что возникает ощущение буквальной полемики. Так, «слепая ласточка <…> на крыльях срезанных» – это отнюдь не воплощенное, оформленное слово, а слово как раз не рожденное, возвращенное в беспамятство. Образ изувеченной птицы относится не к завершенному творческому процессу, а к процессу оборванному, не смогшему влиться в создание произведения. Потенции Слова-Логоса, таким образом, остались нереализованными, и оно осталось бесплотной мыслью.