Этот призыв диссонирует с основными постулатами акмеизма, суть которых как раз в утверждении адекватности слова и вещи. В «Слове и культуре» Мандельштам вопрошает: «К чему обязательно осязать перстами?» (2, 171). В этом вопросе – утверждение «излишнести» вещественных доказательств, предъявляемых сомневающемуся Фоме, вкладывающего персты в рану Иисуса Христа. Здесь обозначается своего рода силлогизм, построенный на аналогии с новозаветным Словом-Логосом: а) страдание слова отождествляется со страданиями Иисуса Христа, поскольку слово-Логос и есть вторая ипостась Троицы; б) слово есть «плоть и хлеб», но в то же время это духовная эманация, свободная от материального закрепощения.
Следует отметить, что изоморфизм понятий
Идеи статьи «Слово и культура» нашли продолжение в другой статье начала 1920-х годов – «О природе слова». Чудо «словесного воплощения»
Согласно логике Мандельштама, русский язык эллинистический именно потому, что в наследство от Греции России досталось православно-религиозное мироощущение (а отнюдь не греческий язык!) с его установкой на воплощение Логоса в ситуации Литургического богослужения. Именно поэтому русский язык хранит «тайну эллинистического мировоззрения», то есть «тайну свободного воплощения».
В лингвофилософских рассуждениях Мандельштама, развернутых в статьях второго периода, намечается некоторый логический парадокс. С одной стороны, слово Мандельштамом отождествляется с вещной субстанцией (ср.: русский язык – «звучащая и говорящая плоть» (2, 176)), но тут же выдвигается антитези: «Зачем, – вопрошает Мандельштам, – отождествлять слово с вещью, с травою, с предметом, который оно обозначает» (2, 171).
Таким образом, «измерение», в котором бытует слово в мандельштамовском контексте рубежа 1910—1920-х годов, – это пространство взаимоотношений
Вопрос о тождестве слова с вещью перекликается с рассуждениями Ф. де Соссюра об
Разница с соссюрианской концепцией слова заключается в том, что Мандельштам вводит в «семантический треугольник» Ф. де Соссюра еще одну «грань» – «вещность», «предметную значимость», устанавливая между нею и «словом» некую опосредованную связь, посредником при этом служит «внутренняя форма» (а для стихотворения, стало быть, – «внутренний образ»).
Поэт выстраивает логическую цепочку, доказывающую, что вещь не является «хозяином слова», а взаимоотношения между словом и вещью аналогичны отношениям, связывающим тело и душу. Отсюда авторская метафора «слова-Психеи» и разъяснение: «Живое слово не обозначает предметы, а свободно выбирает, как бы для жилья, ту или иную предметную значимость» (2, 171). Поскольку слово, вторгаясь в область онтологии, становится бытийственным феноменом, то оно обретает аксиологическую значимость, и по отношению к слову все люди, по Мандельштаму, делятся на «друзей и врагов слова» (2, 169). В числе друзей слова Мандельштам утопически желает видеть государство, обосновывая свое чаяние тем, что именно «культурные ценности окрашивают государственность, сообщают ей цвет, форму, и, если хотите, даже пол» (2, 169).