Читаем Осип Мандельштам. Фрагменты литературной биографии (1920–1930-е годы) полностью

Сложившаяся в СССР литературная система, полагает Горнфельд, провоцирует писателей на безответственность – авторскую и/или поведенческую. Так, осуждая неосновательные, с его точки зрения, выводы очередной статьи Виктора Шкловского, Горнфельд пишет одному из своих корреспондентов: <…> он [Шкловский] хочет иметь право на эту бесшабашность, как Мандельштам хочет иметь право на кражу. И из-за этого эти не плохие ведь и ценные люди стали мне врагами. Очень грустно»[61]. Таким образом, прежнее эстетическое расхождение Горнфельда – «традиционно мыслящего, позитивистски настроенного интеллигента, которому „совершенно чужда” вся культура модернизма»[62] – и с Мандельштамом и со Шкловским осложняется столь же глубоким расхождением этическим, напрямую связанным с непроговариваемым вслух по цензурным условиям отношением к советской власти. Как, по точному замечанию Б.М. Гаспарова, в вопросах поэтики Горнфельд «не делает никакого различия между старшими и младшими символистами, между футуристами и акмеистами: для него все они – представители „декадентской” глоссолалии»[63], так и в вопросах этики (связанной с политикой) Горнфельд не отличает Мандельштама от, скажем, Маяковского[64] – для него все они адепты нового пореволюционного литературного устройства, противопоставившие себя традиционным моральным устоям русской литературы, хранителем которых он себя ощущает. В установках, с которыми Горнфельд подходит к «делу о переводах», отчетливо читается стремление вернуться к органичной для дореволюционной либеральной общественности и, наоборот, экзотической для советской действительности конца 1920-х годов практике «публичных жестов»: так, демонстративно отказываясь – несмотря на скромное материальное положение и инвалидность – от получения денежной компенсации от издательства за несанкционированное использование его перевода, Горнфельд предлагает перевести эти деньги в Литературный фонд[65] – восстановленную в 1927 году организацию писательской взаимопомощи, наследующую (по мере предоставлявшейся большевиками возможности) закрытому в 1918 году прежнему Литературному фонду– Обществу для пособия нуждающимся литераторам и ученым, с которым Горнфельд в свое время сотрудничал.

Именно эту «старорежимность» Горнфельда в полемических целях педалирует Мандельштам в своем ответе ему, опубликованном 12 декабря 1928 года в «Вечерней Москве»: он подчеркивает чуждость Горнфельду советского «производственного языка», к которому сам демонстративно прибегает в своем «Письме в редакцию», противопоставляет себя олицетворяемому Горнфельдом типу традиционного переводчика («книжника-фарисея») как работника, призванного решать актуальную «культурную задачу» по «перевоплощению» для «молодежи» старых «культурных ценностей», именует Горнфельда «почтенным критиком-рецензентом» (то есть еще раз подчеркивает его дореволюционный стаж) и, наконец, прямо квалифицирует критическое выступление Горнфельда как «черный „литературный скандал" в духе мелкотравчатых „понедельничных" газет доброго старого времени».

С этим же противопоставлением по линии принадлежности к «старой» и «новой» литературе связан центральный тезис мандельштамовского ответа – об «извращении всего моего писательского облика» и «пренебрежении» к двадцатилетнему «самостоятельному труду» поэта.

Еще до выхода скандала с переводом «Уленшпигеля» на печатную поверхность, на стадии кулуарных переговоров Мандельштама с Горнфельдом, последний сообщал об их ходе своему конфиденту А.Б. Дерману, передавая суть объяснений Мандельштама: «А во всем виноват Горн<фельд>. Да, – он принадлежит к „старым”, которые меня не признали. Если бы своевременно он понял и выяснил, кто такой Мандельштам, мне не пришлось бы прибегать для пропитания к таким способам»[66]. Это важнейшее – пусть и в передаче оппонента – свидетельство указывает на тесную связь в сознании Мандельштама, с одной стороны, того способа «быть писателем», который он вынужденно выбрал в 1920-е годы, и, с другой, неудовлетворенности своим социальным и литературным статусом в целом. Высокая самооценка поэта, которую он не считал нужным скрывать (отчасти в полемических целях[67]), не находила понимания у большинства современников, особенно «старших»: «<…> в Лицее живет (заходил возобновить знакомство) Мандельштам, по-прежнему считающий себя первым поэтом современности», – иронически сообщал, например, Иванов-Разумник Андрею Белому в ноябре 1926 года[68]. Своего рода кульминацией в биографии Мандельштама этой темы «недооценки» современниками станет весной 1934 года прямо высказанное ему суждение принадлежавшего к одной с Горнфельдом и Ивановым-Разумником культурной генерации В.Д. Бонч-Бруевича:

Перейти на страницу:

Все книги серии Новые материалы и исследования по истории русской культуры

Русская литература и медицина: Тело, предписания, социальная практика
Русская литература и медицина: Тело, предписания, социальная практика

Сборник составлен по материалам международной конференции «Медицина и русская литература: эстетика, этика, тело» (9–11 октября 2003 г.), организованной отделением славистики Констанцского университета (Германия) и посвященной сосуществованию художественной литературы и медицины — роли литературной риторики в репрезентации медицинской тематики и влиянию медицины на риторические и текстуальные техники художественного творчества. В центре внимания авторов статей — репрезентация медицинского знания в русской литературе XVIII–XX веков, риторика и нарративные структуры медицинского дискурса; эстетические проблемы телесной девиантности и канона; коммуникативные модели и формы медико-литературной «терапии», тематизированной в хрестоматийных и нехрестоматийных текстах о взаимоотношениях врачей и «читающих» пациентов.

Александр А. Панченко , Виктор Куперман , Елена Смилянская , Наталья А. Фатеева , Татьяна Дашкова

Культурология / Литературоведение / Медицина / Образование и наука
Память о блокаде
Память о блокаде

Настоящее издание представляет результаты исследовательских проектов Центра устной истории Европейского университета в Санкт-Петербурге «Блокада в судьбах и памяти ленинградцев» и «Блокада Ленинграда в коллективной и индивидуальной памяти жителей города» (2001–2003), посвященных анализу образа ленинградской блокады в общественном сознании жителей Ленинграда послевоенной эпохи. Исследования индивидуальной и коллективной памяти о блокаде сопровождает публикация интервью с блокадниками и ленинградцами более молодого поколения, родители или близкие родственники которых находились в блокадном городе.

авторов Коллектив , Виктория Календарова , Влада Баранова , Илья Утехин , Николай Ломагин , Ольга Русинова

Биографии и Мемуары / Военная документалистика и аналитика / История / Проза / Военная проза / Военная документалистика / Прочая документальная литература / Образование и наука / Документальное

Похожие книги

Айвазовский
Айвазовский

Иван Константинович Айвазовский — всемирно известный маринист, представитель «золотого века» отечественной культуры, один из немногих художников России, снискавший громкую мировую славу. Автор около шести тысяч произведений, участник более ста двадцати выставок, кавалер многих российских и иностранных орденов, он находил время и для обширной общественной, просветительской, благотворительной деятельности. Путешествия по странам Западной Европы, поездки в Турцию и на Кавказ стали важными вехами его творческого пути, но все же вдохновение он черпал прежде всего в родной Феодосии. Творческие замыслы, вдохновение, душевный отдых и стремление к новым свершениям даровало ему Черное море, которому он посвятил свой талант. Две стихии — морская и живописная — воспринимались им нераздельно, как неизменный исток творчества, сопутствовали его жизненному пути, его разочарованиям и успехам, бурям и штилям, сопровождая стремление истинного художника — служить Искусству и Отечеству.

Екатерина Александровна Скоробогачева , Екатерина Скоробогачева , Лев Арнольдович Вагнер , Надежда Семеновна Григорович , Юлия Игоревна Андреева

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / Документальное
Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное