Гораздо доброжелательнее Мандельштам судил о тех поэтах своего поколения, которые были близки к футуризму. Правда, радикальнейшего Алексея Крученых Осип Эмильевич в заметке «Литературная Москва» подверг осмеянию, но «не потому, что он левый и крайний, а потому, что есть же на свете просто ерунда» (11:258). Задиристый Крученых в долгу не остался и в трактате «Сдвигология русского стиха» (1922) издевательски обратился к читателю от лица условного поэта: «Нам немедленно надо разрешить все мировые вопросы, да пожалуй еще поговорить по душам с Марсом – вот задача, достойная магов и поэтов, а на меньшее мы не согласны». [362]Те читатели, которые держали в памяти следующий фрагмент Мандельштамовского эссе «О собеседнике»: «…обменяться сигналами с Марсом – задача, достойная лирики» (1:187), легко отождествляли с крученыховским условным поэтом именно Мандельштама. Кроме того, в своем трактате Крученых иронически процитировал (на этот раз назвав имя автора) заметку Мандельштама «А. Блок». [363]
Совсем по—другому Мандельштам писал в это время о недолгом соратнике и близком приятеле Алексея Крученых, Борисе Леонидовиче Пастернаке. [364]Его ранним стихотворением «В посаде, куда ни одна нога…» (1914) Мандельштам, по словам Георгия Адамовича, «бредил» [365]еще будучи жителем Дома искусств (из этого стихотворения он впоследствии позаимствует экзотический топоним «Замостье» для своего стихотворения «Батюшков»). Познакомились Осип Эмильевич и Борис Леонидович, по всей видимости, весной 1922 года, когда Мандельштамы поселились в комнате писательского дома на Тверском бульваре (исходящие от Н. Н. Вильяма—Вильмонта сведения о встрече Пастернака с Мандельштамом и Гумилевым в декабре 1915 года [366]документально не подтверждены). Осенью и зимой 1922/23 года Мандельштам написал сразу три статьи, содержавшие восторженную оценку пастернаковской книги «Сестра моя жизнь». «Так, размахивая руками, бормоча, плетется поэзия, пошатываясь, головокружа, блаженно очумелая и все—таки единственная трезвая, единственная проснувшаяся из всего, что есть в мире», – восхищался Мандельштам стихами Пастернака в своих «Заметках о поэзии» (11:556). Этот пассаж заставляет вспомнить уже цитировавшуюся нами рецензию Николая Лунина на «Tristia»: «В своем ночном предрассветном сознании он машет рукавами каких—то великих и кратких тайн».
Многие обстоятельства творческой и личной биографии двух поэтов показались бы поверхностному наблюдателю напрашивающимися на сопоставление. Об этом писал еще Ю. Н. Тынянов, говоривший о «видимой близости» Мандельштама к Пастернаку. [367]Матери обоих были профессиональными пианистками. Жены обоих занимались живописью. Оба пережили смерть Скрябина как личную трагедию (из письма Пастернака родителям от 19 марта 1916 года: «Напишите мне о том, когда годовщина смерти Скрябина и когда он родился – я хочу тут написать кое—что»). [368]Обоих поэтов упрекали во внешней технической изощренности, маскирующей внутреннюю пустоту (из рецензии В. Ф. Ходасевича на «Камень» (1915): «…его отлично сделанные стихи становятся досадно комическими, когда за их „прекрасными“ словами кроется глубоко ничтожное содержание». [369]Его же отзыв о стихах Пастернака: «Читая Пастернака, за него по человечеству радуешься: слава Богу, что все это так темно: если туман Пастернака развеять – станет видно, что за туманом ничего или никого нет». [370]Неожиданную перекличку с последней цитатой находим в убийственном для Мандельштама отзыве о его воронежских стихотворениях Петра Павленко (март 1938 года): «Язык стихов сложен, темен и пахнет Пастернаком», [371]«…что—то в лице зараз и от араба и от его коня» – так Цветаева в очерке «Световой ливень» (1922) писала о Пастернаке, [372]«…я… в одной персоне и лошадь, и цыган» – так Мандельштам писал о себе в «Четвертой прозе» (111:178).
Может быть, именно обилие напрашивающихся параллелей не в последнюю очередь подтолкнуло Пастернака – как зеницу ока, оберегавшего собственную самобытность – отнестись и к Мандельштаму и к его стихам подчеркнуто доброжелательно, но и с определенной долей настороженности. С. И. Липкин: «Не могу поклясться, охотно допускаю, что ошибаюсь, но у меня возникло впечатление, что к нему был холоден Пастернак, они, по—моему, редко встречались, хотя одно время были соседями по Дому Герцена. Однажды я застал Мандельштама в дурном настроении. Постепенно выяснилось, что то был день рождения Пастернака, но Мандельштамы не были приглашены». [373]Из воспоминаний Ахматовой: «…в Москве никто не хотел его знать. <…> Пастернак как—то мялся, уклонялся, любил только грузин и их „красавиц—жен“». [374]Еще одно ахматовское «показание»: «О Пастернаке <Мандельштам> говорил: „Я так много думал о нем, что даже устал“ и „Я уверен, что он не прочел ни одной моей строчки“». [375]Далее нам, впрочем, предстоит убедиться, что ахматовские суждения о взаимоотношениях Пастернака и Мандельштама не отражают всей полноты картины.