А эти строки, в свою очередь, восходят к знаменитой формуле Батюшкова: «Чужое – мое сокровище».
Ноябрь 1932 года Мандельштамы провели в санатории ЦЕКУБУ «Узкое», в бывшем имении Трубецких. 10–го числа поэт на один день приехал в Москву: в редакции «Литературной газеты» был устроен его закрытый творческий вечер.
«Когда он стал читать в странной, чисто „поэтической“ манере, противоположной „актерской“, хотя, пожалуй, более условной, у меня почему—то сжималось сердце», – записал в дневнике присутствовавший на вечере драматург Александр Гладков.[611] А Николай Харджиев поделился своими впечатлениями от этого вечера в письме Борису Эйхенбауму: «Зрелище было величественное. Мандельштам, седобородый патриарх, шаманил в продолжение двух с пол<овиной> часов. Он прочел все свои стихи (последних двух лет) – в хронологическом порядке! Это были такие страшные заклинания, что многие испугались. Испугался даже Пастернак, пролепетавший: „Я завидую вашей свободе. Для меня вы новый Хлебников. И такой же чужой. Мне нужна несвобода“».[612] «В литературе по мановению властей восторжествовала свобода, и ею упиваются все; за пределами же литературы – ужасающие лишения страны, грозные сигналы возвращения „мятежей и казней“» – так интерпретирует смысл пастернаковской реплики Л.С. Флейшман[613]1.
Харджиевская характеристика Мандельштама как «седобородого патриарха» содержит отсылку не только к Мандельштамовскому портрету Ламарка («Неуклюжий, робкий патриарх»), но и к первой строке автобиографического Мандельштамовского стихотворения 1931 года «Еще далёко мне до патриарха…», которое наверняка читалось на вечере в «Литературной газете». Если 1921 год стал годом признания «мастерства» поэта широкой публикой, то начиная с осени 1932 года отпустившего бороду Мандельштама, как правило, воспринимали в качестве живого классика, символа уходящей, «петербургской» эпохи русской культуры. Пусть даже сам он в стихотворении «Еще далёко мне до патриарха…» обозначил свой возраст как «полупочтенный». Впечатление усиливала Мандельштамовская «белорукая трость» (образ из этого же стихотворения, перекликающийся с описанием «евреев, наклоненных на белые трости» из прозы Батюшкова).[614] «Среднего роста, в руках неизменная палка, на которую он никогда не опирался, она просто висела на руке и почему—то шла ему» (из воспоминаний Н. Е. Штемпель).[615]
«Стариком», которому «надо помочь», Мандельштам был назван в статье А. Селивановского «Разговор о поэзии».[616] «Как ни встретишь его, а он опять старше!» – несколько нелогично изумлялся в воспоминаниях об Осипе Эмильевиче И. Фейнберг.[617] «Шаркая калошами, торопливо заглядывал в длинном пальто и остроконечной шапке Осип Мандельштам, уставив вверх бородку». Таким поэт запомнился Е. Вечтомовой.[618] А в ахматовских «Листках из дневника» встречаем выразительный Мандельштамовский портрет, относящийся к 1933 году: «К этому времени Мандельштам внешне очень изменился, отяжелел, поседел, стал плохо дышать – производил впечатление старика (ему было 42 года), но глаза по—прежнему сверкали».[619]
На волне прокатившейся по СССР кампании по «учебе у классиков» доброжелателям удалось организовать еще несколько выступлений Мандельштама. 22 февраля 1933 года состоялся вечер поэта в Ленинградской капелле, 2 марта – в ленинградском Доме печати. Из дневника И. Басалаева:
«Мандельштам – лысый, с седой бородкой. Ленинградцы изумлены. Здесь привыкли его видеть бритым. Его борода дала право <Николаю> Тихонову на одном из ближайших выступлений сказать о трудности пути поэта:
– Даже Мандельштам, как видите, зарывшись в работе, оброс бородой – вот как надо работать, чтобы писать настоящие стихи!..
Читает Мандельштам не так, как раньше. Тогда, рассказывают, он почти пел свои стихи. Теперь он их скандирует торопливым баском, монотонно, невыразительно, глотая окончания строк, но с каким—то одним и тем же упорством убеждения. То приподнимается на цыпочки, то отбивает ногой ритм. Читает негромко…»[620]