Дело происходило утром, и вопрос Шерарда был не к месту: Уайльд не выходил из гостиницы раньше двух-трех часов пополудни. Впрочем, и возвращался, как правило, не раньше двух ночи. Спал каждый день до полудня, на обед (он же завтрак) съедал баранью котлету и пару крутых яиц, после чего отправлял хозяина за «Курвуазье» (выпивал не меньше четырех-пяти бутылок в неделю), сам же садился за стол «писать». Выпив коньяку или абсента, выходил пройтись, мог отправиться на Всемирную Парижскую выставку 1900 года, наверняка наведывался в павильон «Ар-нуво» Зигфрида Бинга, где были представлены дизайны, предметы обстановки, афиши, картины модных тогда в Париже представителей ар-нуво: Жоржа де Фера, Эжена Гайяра, Альфонса Мухи. Помните: «Хочу наблюдать жизнь, а не становиться историческим монументом»? Про всемирную выставку шутил: «Она из-за меня провалилась. Англичане, стоит им только меня увидеть, тут же разбегаются кто куда». Как правило же, выбирал одни и те же места: любил национальную кухню, часто бывал в «Испанском кафе», в том самом, где от него закрылась веером графиня де Бремон. В пять вечера выпивал аперитив в «Кафе де ла Режанс», ужинал — если приглашали — в дорогих «Кафе де Пари» или «Кафе де ля Пэ», которые были ему не по средствам, или же у своих парижских литературных знакомых. У Верлена, Пьера Луиса, Андре Жида, Метерлинка; общался, случалось, с приехавшими из Лондона друзьями, теми же, что навещали его в Рединге. Предавался старым грехам: его последнее увлечение — морской пехотинец Морис Жильбер, с которым Уайльд ходил по выставкам, бывал в студии Родена и про которого говорил, что у него профиль Наполеона. В декабре 1898 года, по приглашению и на деньги Харриса, едет в Канны, где проводит три месяца и знакомится с англичанином Гарольдом Меллором. С этим Меллором, очень привязавшимся к Уайльду, но, в отличие от Харриса, считавшим каждую копейку, едет — за его счет, разумеется, — в Швейцарию. В Генуе идет на кладбище, где похоронена Констанс, и не обнаруживает на могильном камне своей фамилии: «Констанс Мэри, дочь юриста Хораса Ллойда» — про мужа ни слова. «Меня посетило чувство тщеты всех жалоб и сожалений, — писал он потом Россу. — Произошло то, что и должно было произойти. Жизнь очень ужасная штука». Так и написал: «очень ужасная».
С кем общаться, было, в сущности, не так уж важно; главное — не быть одному, «бежать от скуки гостиничного номера». Номер Уайльда на втором этаже (точно такой же, как был на четвертом) произвел на Шерарда впечатление безотрадное — между крошечным двухместным номером в «Эльзасе» и двухэтажным, построенным по дизайну Эдварда Годвина домом на Тайт-стрит, не составляло труда «почувствовать разницу». Две небольшие смежные комнатки: темная, без окон, спальня и вторая комната побольше, служившая кабинетом и гостиной. Стол — одновременно и обеденный и письменный — завален бумагами, пепельница полна окурков, книги и на столе, и в углу, свалены как попало, на каминной полке письма, вскрытые и нет, на умывальнике початая бутылка абсента.
Обстановка скромной гостиницы служила для Уайльда отличным предлогом, чтобы не работать; от привычек избалованного денди избавиться было не так-то просто. Когда Харрис, по обыкновению, уговаривал друга взяться за дело, Уайльд объяснял свое безделье еще и «нерабочей обстановкой»: «У меня жуткая спальня, она, как стенной шкаф, крошечная гостиная без вида, света и воздуха, повсюду книги; негде писать, да и читать тоже. В такой нищете не мог бы творить ни один художник». Нельзя, однако, сказать, что сидит совсем уж без дела. На вопрос Шерарда, работает ли он, последовал ответ менее категоричный, чем дан был Харрису: «Надо же что-то делать. У меня теперь не лежит душа к сочинительству, писать для меня — мучение, но чем-то себя занять необходимо».