Дюк протянул руку над столом и сшиб открытую бутылку вина. Бутылка, оставляя на столешнице вонючий сладкий след тяжело покатилась и упала на пол, однако, не разбилась, а, глухо булькнув, продолжила движение в сторону отсека «для спанья». Урча и издавая звуки уже чем-то напоминающие человеческую речь к бутылке бросился кот.
— Пусть его, — Полянский остановил Огурца, занесшего, было, ногу для удара. — Пусть покуражится, сука. Тоже ведь, тварь божья… Портвешку свеженького полакать — это же милое дело… Так вот. О чем, бишь, я?
— О том, что все плохо.
— Не-е. Все хорошо. Это у них, у ЗРД-шников все плохо. Спроси американца — «Как дела»? Он тебе скажет — «I'm fine». А наш? Начнет сразу на жизнь жаловаться — то не так, это не так, да и, под конец, обязательно ввернет, что денег нет. На всякий случай. Чтобы, упаси Господь, в долг не попросили дать.
Полянский смахнул рукой, как смахивают вредное насекомое, кота, который мягко вспрыгнул на стол и, пошатываясь, задевая тощим телом за тарелки, роняя вилки и ножи, направился к бутылке водки, которую только что открыл Огурцов.
— Вот обнаглел, — заметил Полянский, глядя на обиженно съежившегося кота, который не зашипел, не мяукнул даже, а просто скорбно свернулся клубком в безопасном отдалении и уставился на хозяина взглядом, исполненным немой мольбы.
— В общем, не люблю я все это, — закончил Дюк, отвернувшись от кота и протягивая руку к бутылке. — Не люблю. А ты не печалься, Огурец. У тебя это первый опыт, ну, я имею в виду, в глобальном масштабе — первый?
— Первый, — соврал Огурцов. Не рассказывать же Полянскому о приписках и заигрывании с партийным руководством. Не поймет старший товарищ. Вернее, неправильно поймет. А, может быть, как раз — правильно. И пошлет к чертовой матери. Не любит Дюк этого, терпеть не может.
— Первый, — повторил Огурец для пущей убедительности.
— Вот и славно. Стыдно тебе?
Полянский смачно откусил от куска хлеба, обильно намазанного икрой.
«Всю икру сожрал, проглот», — подумал Огурец и ответил:
— Стыдно.
Полянский проглотил остатки бутерброда и, взяв последний кусок сочащейся соком буженины, удовлетворенно кивнул:
— Это хорошо, что стыдно. Больше так не делай.
— Не буду, — ответил Огурец печально глядя на двигающиеся челюсти хозяина гостеприимного дома.
— Наливай тогда.
В дверь постучали. Дюк быстро накрыл небольшую кучку марихуаны, лежащую на столе конвертом от пластинки Битлз «Help».
— Кого еще черт несет? — пробормотал он, опасливо поглядев на Огурцова. Тот пожал плечами.
— Можно к вам, Леша? — девичий голос за дверью был робок и не знаком Огурцову. Зато Полянский изменился в лице, заблестел глазами, быстро провел рукой по волосам, и проскрипел похотливо:
— Можно.
Колыхнулась портьера и в комнате, как показалось Огурцову, погас свет. Потом, через долю секунды, он включился снова. Между чучелом медведя последним приобретением Дюка и манекеном, одетым в пионерскую форму — синие шортики, белая рубашечка, красный галстук под пластмассовым подбородком стояла она.
— Заходи, Машунчик, не стесняйся, — таким же скрипучим, незнакомым Огурцову голосом продолжал Дюк. — присаживайся.
— Здравствуй, Алеша, — чудо, появившееся в комнате кивнуло хозяину. Потом чудо посмотрело на Огурцова, улыбнулось и сказало:
— Меня зовут Маша.
Дура деревенская.
Поручик Огурцов вытер пот со лба. Пустое. Можно и не вытирать. Все равно — через секунду снова потечет.
Дура. Да ладно — она. Ладно. Она же ни черта не понимает. Я-то, я-то я — скотина первейшая.
Осень. Осень на Кавказе — отвратительно теплая, долгая осень. Утром в долинах, в ущельях — туман. Удивительно холодный — казалось бы, молоком парным, теплым, вкусным должен на губах пенится. Ан — нет. Вкусом кизяка рот связывает, сыром этим их, адыгейским рот забивает.
Сыр. Французские сыры — со слезой. Петербург. Что бы я отдал сейчас за кусочек французского сыра? Все. Точно — все. Чтобы я отдал сейчас за то, чтобы нырнуть (с кусочком, маленьким, на один зуб) французского сыра во рту в шум гостиной Шереметьевых, за то, чтобы услышать, как настраиваются инструменты оркестра на балконе, нырнуть в запах — услышу ли я когда-нибудь еще этот запах — запах мастики, запах духов, запах настоящей жизни?
Здесь все не настоящее. Или — настоящее, только другое. Нам здесь делать нечего. Мы будем стрелять по лесам еще сто лет и ничего не изменится. «Зеленка» пройдет, наступит зима, эти, в которых мы стреляем, уйдут в горы. А потом все вернется на круги своя. Снова «зеленка», снова пули снайперов.
Из чего только они не стреляют! «Стингеры», «Мухи». И — ветхозаветный «Борхардт». От таких пистолетов на Западе любой коллекционер обкончается. А этим — им плевать на коллекционеров. И на Запад. Стреляет — и ладно.