Матросы с «концами» в руках, регулировщики с флажками, с замком тормозной катапульты, летчики в шлемах – злые, веселые, испуганные лица, открытые рты.
История последняя. Советский крейсер, приписка – Петропавловск. На корабле толпы крыс. Вечная пасмурность. За сотню убитых пацюков дают десять дней отпуска. На крейсере ад, сплошное железо, стальное море, броненосец. Убитым крысам отрубают хвосты. Десять хвостов – сутки жизни.
Великая страна плывет вдоль борта, отстает, пропадает за кормой. Над ледяным морем идет снег.
Крыс ловчей всего убивать двумя железными шарами. Их толпы, но они умные. И вот один матрос за год накопил девяносто хвостов. Хранил их в тряпочке, сначала прятал под матрас, потом зашивал внутрь.
Перепрятывал, пересчитывал и проверял. Все равно у него их украли. Лучше всего убивать крыс двумя железными шарами. Редко когда крыса оказывается настолько умной, что замирает у стены и не бежит – ни налево, ни направо.
Но такие попадаются все чаще.
Невозможно и думать, что настанет момент, когда все они обучатся замирать.
Внутри зверя
Из всех тварей мне близок кит, я привык питаться планктоном пути, виснуть годами над бездной.
Душа – как Иона – в просторах тела колотится, съеживается, молит.
Каждый желает совладать с собой, левиафаном. Каждый – Иона.
Тело дано человеку затем, чтобы изменить мир. Душа без тела беспомощна, ничего не силах.
Нажраться криля, войти в лагуну. Долго всматриваться в зеркало штиля.
На кого походить – на Бога или человека? Где та толика, что извергает образ? Где дыханье мое, когда целую тебя?
Часто спасался тем, что в полдень ложился навзничь, расставлял руки, ноги и, вписанный в окружность, совмещал с нею фокус зенита. Солнце стекало по шатру к небозему, поток его несся в лоб, затапливал боковое зрение зноем.
В зените солнечного сплетенья звенел жаворонок, и кузнечики вдруг замирали, становилось страшно.
Вместе с телом, всем сгустком ничтожности я проецировался на вселенную. Карта реликтового излучения – три кельвина Большого взрыва – растекалась перед глазами. Засвеченная сетчатка крупнозернистым ландшафтом палочек, колбочек, крупными мазками – желтого, красного, синего, складывались в лик человека. Над глазами крошилось тусклое зеркало, стоявшее раньше между этим человеком и Богом, осколки летели туманностями, вселенная рушилась в глаза, человек рушился в Бога. Что от него оставалось?
Что значит быть животным? В чем смысл проекции? Какие формы в сухожилиях этих метаморфоз, какие смыслы несет этот фазовый переход живого естества в неживое? Что приоткрывает оно в тайной тверди природы человека и вселенной?
Что значит быть зверем?
Каждое утро в деревне я спускался в овраг к роднику, шел среди колонн воздушного хрусталя. Здесь мне ничего не снилось, только однажды в наделах послесонья (орут петухи, блеют и топочут козы, звенят колокольчиками, заря течет на предгорья, расчесанные грядами виноградников) привиделось, что вхожу в замок, которым владеет немая старуха.
Под ногами мостовая усыпана густо соломой; едут повозки; мулы, приостановившись, зубастыми варежками подбирают солому, погонщики принимаются их нахлестывать.
Я прохожу мимо скотного двора, рядов амбаров, мимо женщин с кувшинами у колодца, – и вот раскрываются еще одни ворота, за которыми почему-то вижу огромного, как вол, льва.
Крутанувшись на месте, лев кропит из-под хвоста угловой столб загона, в котором мечется от бешенства гиена, ничуть не уступающая размерами льву.
Поблизости слуги ворошат сено, разгружают повозку с горшками; косятся на меня. У льва человеческое лицо, но звериная пасть. Гиена, в которой я наконец узнаю старуху хозяйку, выведена из себя тем, что лев посмел пометить ее владения. Но вдруг останавливает свой взгляд на мне.
Я рвусь прочь, слуги меня хватают и вталкивают в загон.
Зверь наступает горой, и я опускаюсь на четвереньки. Затылок бугрится, лопатки выпирают к холке, и вдруг я начинаю расти – выдается подбородок, рот наполняется клыками, тесной ломотой, из пасти своей чую истошную вонь, воняет и все теперь волосатое тело, вздыбленное яростью каменных мышц. Так, сожранный зверем, я вселяюсь в саму гиену.
И тогда в загон вводят льва. Мы сходимся в схватке.
Вернувшись в город, я всю осень ходил по улицам и площадям, искал львов среди статуй и барельефов, вглядывался в их морды.
Не потому ли, что ангелы ближе к животным, чем к человеку? И те, и другие не обладают свободой воли. Что могут напомнить мириады ангелов, сотворенных только с целью, чтобы пропеть осанну Всевышнему и тут же погибнуть? Мириады поденок пеленой скрывают реку, сплавляются в небытие; сытая рыба лениво сцеловывает с неба их пыльцу. Как и все живое, ангелы прячутся среди подобного – в птичьих стаях. Так куда исчезает свобода воли при преобразовании в животное человека? Приносится ли в жертву: совершается отказ от свободы воли – в пользу служения Всевышнему. Человек, отдаваясь Его воле, нисходит – или восходит (тут все равно) в ранг животного.