Щедрин вряд ли держал перед глазами картину Рубенса, а Рубенс вряд ли читал «Господа Головлевы», но у интеллектуалов мысли сходятся. Венера Рубенса – великая картина усталости Ренессанса, роман Щедрина – великая картина заката дворянской культуры; рубенсовская Венера, щедринская Евпраксия и феррериевская Андреа – у интеллектуалов, повторяю, мысли сходятся – сливаются в единый образ соблазна культуры, осознающей свою обреченность. Для меня все три произведения – изображение обольстительного распада в преддверии грядущей катастрофы – родственны: красота рубенсовской живописи, щедринского языка и феррериевского кинематографа схожи так, как будто все три художника один заказ выполняли. Три спины, три миража, три наваждения, три художественные реальности (не надо художественную реальность путать с пресловутым реализмом), три образа, олицетворяющие иллюзорность существования мира, где все видимое нами – только отблеск, только тени от незримого очами, а остальное – бесформенность, хаос и предательство.
Когда я беседовал с одной очень изысканной хранительницей итальянской живописи о предполагаемой выставке, посвященной зеркалу в мировом искусстве, она мне сказала:
– Да, еще есть ужасающая рубенсовская Венера с зеркалом в собрании Лихтенштейн.
– Это одна из моих любимых картин, – честно ответил я, и воцарилось неловкое молчание.
Нечто подобное я не раз слышал и по поводу «Большой жратвы», и по поводу «Господ Головлевых».