Так, как бывают несхожи между собой родные сестры, какие-нибудь Розочка и Беляночка, – одна блондинка, нежная и задумчивая, вторая, вся порыв и страстность, брюнетка, – причем дальнейшая их судьба, брак с совершенно непохожими друг на друга мужчинами, жизнь порознь, в разных местах и, следовательно, различная манера одеваться, вести себя с гостями и обретение той и другой множества маленьких, но чисто своих, отдельных от сестры, привычек, – к другой кухне, магазинам, портнихам – только усугубляют своеобразие обаяния каждой из этих двух очень разных сестер, – но, сравнивая их обеих в старости, убеждаешься, что фамильная общность оказывается гораздо важнее индивидуальных различий, – так же несхожи между собой города Кремона и Пьяченца, являющиеся, конечно, родными сестрами. Города эти находятся в тридцати пяти километрах друг от друга и были союзниками. Мне, как автору, в рассуждении об итальянских городах придется наталкиваться все время на языковую трудность следующего порядка: по-итальянски город, la città, женского рода, и о Риме, Roma, всегда говорится в женском роде, что несколько непривычно для русского уха; представим, например, что Господин Великий Новгород превратится в Госпожу, сразу видишь перед собой пожилого трансвестита, – поэтому, когда я говорю о Пьяченце и Кремоне, я думаю о сестрах, когда говорю о городах Пьяченца и Кремона, мне представляются братья, что совсем не одно и то же. Так вот, эти братья-сестры были союзниками и в веке одиннадцатом, когда ломбардцы объединились вокруг замечательной женщины Средневековья, Матильды Тосканской, прозванной также Великой Графиней, и в веке двенадцатом, когда они стали членами Ломбардской лиги и воевали бок о бок против германских императоров, досаждали Барбароссе, потом предавали друг друга, с императорами заключали союз, становились их резиденциями, снова императорам изменяли, изгоняли их ставленников и даже воевали между собой, – эти стычки, правда, никогда не переходили во взаимную ненависть, как, например, у Флоренции и Сиены. На протяжении всего Средневековья юность у Кремоны и Пьяченцы была общая. Затем появляются Фарнезе, накладывают лапу на Пьяченцу и уволакивают ее в свое дурацкое герцогство Пармское. Судьба Пьяченцы затем столь тесно связана с герцогством, с искусственным политическим карликом с большими амбициями, что после объединения Италии она вообще оказывается в границах совсем другой области, Эмилии-Романьи, хотя к этой провинции никакого отношения не имеет, и до сих пор Пьяченца остается ломбардским городом. Кремона же остается в границах Ломбардии.
Роднит Кремону с Пьяченцей также и то, что для русского уха имена этих городов звучат как знакомое неизвестное; вроде как все про Пьяченцу и Кремону слышали, но ничего про них не знают, поэтому и заезжают туда редко. Муратов о Пьяченце вообще не стал писать, а Кремону упоминает вскользь, в связи с тем, что в этом городе у него испортилось настроение, да и в каком-нибудь Eyewitness той и другой уделено чуть больше двух абзацев. Кремоне повезло несколько больше, чем Пьяченце: все знают о кремонских скрипках, знают хотя бы из советских детективов, любящих тему украденной из музея скрипки многомиллионной ценности, возвращенной доблестной милицией благодарному народу, – на фига народу скрипка, спрашивается, – и мелодичные имена Амати, Гварнери, Страдивари у всех на слуху. Музыкальными инструментами Бергамо, Брешия и другие ломбардские города также славились, но все знают именно кремонские скрипки и именно Страдивари, во многом благодаря все тем же детективам, – ну и хорошо, что в русском сознании Кремона хоть как-то намечена, пусть даже и пунктирно.
У Кремоны есть еще одна связь с советским сознанием, опять же через струнные инструменты и музыку: так – Cremona – называется тип классической гитары. В СССР периода застоя «кремоной» назывались только приличные серийные гитары, произведенные за рубежом, так что этот термин означал не тип, а скорее качество музыкального инструмента. Так как испанские, итальянские и американские – самые лучшие кремоны за железный занавес не попадали, то приходилось довольствоваться тем, что было произведено в пределах соцлагеря, и особенно гонялись за чешскими, производства города Любы. Отечественные, сделанные в подмосковном Шихове, ценились мало, а чехи, наследники мастеров, выучившихся у итальянцев, приехавших в Прагу во времена императора Рудольфа II, были более основательны и мастеровиты, чем наши продолжатели балалаечных традиций. Чешскими кремонами мечтали владеть все барды 60–70-х, и прекрасный город Кремона стал прямо-таки крестным отцом отечественного КСП – не Контрольно-счетной палаты, как это читается сегодня, а Клуба самодеятельной песни – весьма мощного неформального движения, в какой-то мере подготовившего перестройку. Для советского сознания гитара Cremona – это не просто классическая гитара, но именно гитара города Любы, объект вожделения и знак Европы.
Скрипки в Кремоне и правда на каждом шагу, как самовары в Туле и совы в Афинах, – есть ли, кстати, самовары в Туле? – я, к сожалению, в Туле никогда не бывал – и центр Кремоны изобилует магазинами музыкальных инструментов, имеющими специальное и очень мелодичное название – liuteria, лиутерия, – происходящее от лютни, liuto; именно этот инструмент в изобилии поставлялся кремонцами на мировой рынок со времени Средневековья, а скрипка – изобретение относительно новое, считается, что ее придумал кремонец Андреа Амати лишь в XVI веке, лютня же существовала с незапамятных времен. Изначально лиутериями назывались мастерские по изготовлению и реставрации струнных: скрипок, виолончелей и контрабасов, и только их, какие-нибудь тромбоны или гобои туда не допускаются, а теперь заодно так же именуют и магазины, где они продаются, и скрипки парят в витринах, подвешенные на невидимых нитях, такие прекрасные и обнаженные, – благословен же город, у жителей которого хватило ума изобрести скрипку. Нежное слово «лиутерия» звучит столь мелодично, что, произнося его, сразу вспоминаешь стайки ангелов у подножия трона Мадонны на многочисленных алтарных картинах, один из них старательно склонил набок кудрявую головку так, что прядь выбилась, потекла по щеке и свесилась над лютней; вереницы девушек с портретов ренессансных музыкантш, держащих свой инструмент особо, впечатляя зрителя замысловатым покроем своего рукава и из-за рукава поглядывая, какое он – рукав – впечатление на вас производит; эрмитажного «Лютниста» Караваджо, которого так долго принимали за девушку, цветы и фрукты около него, – в этом «Лютнисте» есть что-то очень кремонское, недаром Караваджо из Ломбардии, – все эти прекрасные картины что-то вроде рекламы кремонских лиутерий.
В Кремоне, конечно же, полно музеев музыкальных инструментов, и один из них находится в палаццо Комунале, занимающем сразу два здания на главной площади, палаццо дель Комуне и лоджа деи Милити, то есть Дворец советов и Лоджию милиционеров, здания власти законодательной и власти исполнительной. То, что городские власти занимали сразу два здания, да еще таких больших и роскошных, свидетельствует о богатстве и могуществе Кремоны. Как и во многих других городах Италии, теперь эти старые дворцы заняты новой властью, но департаменты культуры Кремоны так прочно во власти окопались, что в палаццо дель Комуне и лоджа деи Милити спокойно пускают посетителей прямо в покои городского совета. Заодно здесь же, размещенная в специальном зале, всем желающим демонстрируется часть коллекции музыкального музея Страдивари, который столь богат, что экспозиционных площадей ему не хватает. В зал музыкальной коллекции даже стоит очередь, так как он очень мал, и посетители заходят отдельными группами. Зато, чтобы скоротать ожидание, можно побродить по залам, представляющим замечательную смесь из готики, ренессанса, маньеризма, барокко, ампира, к которым добавлены телефоны и кое-какие другие приметы современного утилитаризма, типично итальянская смесь, не имеющая ничего общего с эклектикой, с бесстильем историзма: маньеристические фрески под готическими сводами, ампирные часы на фоне барочного ковра – все поставлено так точно, что любая вкусовая ошибка оказывается безошибочной, потому что так, и только так, можно сочетать несочетаемое, ампир с маньеризмом сопрягло само время, а время часто – но не всегда, отнюдь не всегда, поэтому я хочу уточнить, что я имею в виду только итальянское время, – умнее нас, и безобразие современной формы муниципальных охранников, так же как и безо́бразность современного утилитаризма сглаживаются этим умением итальянского времени все перемешать, перетасовать с ловкостью фокусника, и этой перетасовкой, подчас выглядящей абсурдно, все тем не менее поставить на свои места и всему придать смысл, которого, в сущности, вещи сами по себе лишены. Что барочная шпалера без барокко? – просто не слишком нужная и не слишком удобная тряпка.
Именно об этом я подумал, когда после некоторого ожидания в очереди оказался на экспозиции музыкальных инструментов. Меня окружило множество скрипок, висящих в вертикальных кубах подобно тому, как они висят в витринах лиутерий, и ничем они от своих младших родственниц, сделанных совсем недавно, вроде как и не отличались, кроме цены конечно. Никаких украшений, ни резьбы, ни узора, ни глянца, как на черном кресте итальянца из стихотворения Михаила Светлова, – не то что на других старинных инструментах, на клавесинах например, часто не только украшенных резьбой и инкрустацией, но и расписанных густо и пестро, так что изобразительность в них вступает в противоречие и даже в борьбу с музыкальностью. Соната, сыгранная на клавесине, на крышке которого и Аполлон, и все девять муз, и Амуры, и Венера, должна вроде как резко отличаться от сонаты, сыгранной на инструменте более современном, лишенном мифологической мишуры; того же я ожидал и от скрипок в музее, помня, что самые ранние скрипки были столь же нагружены украшениями, как и другие музыкальные инструменты. Однако знаменитые кремонские скрипки поразили своей совершеннейшей функциональностью, выглядящей очень современно; оказалось, что скрипка лишена примет времени, и какой она была во времена Андреа Амати, такой осталась и сегодня, так как ее форма столь хороша, что времени нечего ни убавить, ни прибавить.
Я в музыке и в скрипках ничего не понимаю, вижу, конечно, прекрасно сделанные инструменты, но они для меня все одинаковы, поэтому я вполуха слушал экскурсоводшу, что-то страстно вещавшую по-итальянски об истории скрипичного дела Кремоны, и вяло пялился даже не на витрины, а на развешанные по стенам довольно средние пейзажики Венеции XVIII века, думая про себя, что вот ведь в каждой витрине миллионы и что мне до них? Все равно что пачки денег были бы в витринах вывалены, ибо что такое скрипка Амати или Страдивари без понимания ее особой судьбы? Просто очки для мартышки… Но постепенно – уйти, не дослушав, я не мог – красота тел скрипок, парящих в ограниченном стеклом пространстве, дошла до меня, стала проникать внутрь, я увидел их несказанное и бесстыдное совершенство, чем-то родственное обнаженности. Скрипки заново явились мне так, как если бы в зале палаццо Комунале среди обыденной группы праздношатающихся туристов, пристойных, заурядных, одетых, возникла бы вдруг целая стая голых, как на фотографиях Хельмута Ньютона, манекенщиц, хотя и беззащитно лишенных одежды, но закованных в пуленепробиваемую броню физической идеальности, из-за чего они кажутся сделанными человеческими руками, не манекенщицами, а манекенами, потому что каждая деталь их тела – родинка, пушок на лобке, соски – столь точно продумана и посажена на свое место, что в этом невозможно углядеть хоть намек на случайность, столь свойственную природе, – правда, в манекенах есть неодухотворенность муляжа, эти же женщины, как скрипки, полны внутренней жизни, и только резко очерченная индивидуальность каждой из них, совершенно не отменяющая их идеальности, отличает их от скульптур. Отличает настолько, что, хотя об этом в первую очередь при взгляде на них и не думаешь, вполне возможно представить себе, как они садятся завтракать, принимают душ, накладывают грим, потеют, испражняются, спариваются и скандалят с любовниками; скульптурам же трудно вписаться в такие истории – это уже фантазии и чистая литература вроде «Венеры Илльской» Мериме. Через совершенную красоту манекенщиц, я ощутил и красоту скрипок…